Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

Вопрос залу

Пару лет назад оказался в списке френдов одной дамы, с которой вступил в дискуссию по поводу этики Ветхого Завета (она обронила мимоходом нечто вроде того, что благодаря геноциду ханаанеев у нас теперь имеется наша прекрасная христианская мораль - стало быть, это был правильный геноцид, ну и понеслось). У неё журнал - friends only, поэтому "взаимозафренд" носил чисто технический характер. Спор кончился, естественно, ничем - то есть, все остались при своих, но с тех пор я её регулярно вижу у себя в ленте. Ни разу не возникало желания что-либо прокомментировать - ни в тех случаях, когда я с нею и её единомышленниками согласен (основное направление её ЖЖ-деятельности - борьба с борьбой против рождаемости, Оксаной Пушкиной и т. п.), ни, тем более, в тех, когда нет.
И тут начался ковид.
Я понимаю, что на острый раздражитель неизбежна острая реакция, и что меры по поощрению вакцинации могут быть традиционно топорны и вызывать резкий негатив. Понимаю также, что "конспирологией" можно, в принципе, обозвать любое мнение, выламывающееся из официально предписанных рамок. Ещё я понимаю, что люди разные, и руководствуются - вполне искренне - разными побудительными мотивами.
Но всему есть предел.
Когда я увидел, что у моей собеседницы - дамы вполне взрослой и, по идее, к истерии не склонной (различия в понимании некоторых категорий, см. выше, не в счёт) - вызывает восторг и солидарность давешний демарш Бероева, то выпал в осадок. Но ещё хуже мне стало, когда обнаружил в её журнале благосклонные комментарии наших общих знакомых, которых тоже, вроде бы, в преждевременном размягчении мозга не заподозришь.
И стало интересно - это только у меня, ненормального, жёлтая звезда как политический жест вызывает рвотный позыв, или я, всё же, не один такой?

Актуальное

...Какую огромную услугу оказал «гигантам Конвента» добрый, милый доктор Жозеф Гильотен, — если правда, что машина, которая рубит головы в Париже, построена по его плану… Я знаю этого доктора, он очень хороший человек, едва ли не лучший из них; это один из тех чудаков, которые не только говорят, но и думают о благе «ближних». «Декларацию прав человека и гражданина» породили зависть, тщеславие, донкихотство, всего больше та же блудливая страсть к слову. А вот гильотину свою доктор Гильотен изобрел от искренней любви к людям. Теперь он, кажется, изобретает какие-то прививки… Надо будет и у него полечиться, пусть что-нибудь мне привьет.
М.Алданов, "Девятое термидора"

ЦЧЖ

Всякий раз, когда происходит некое событие, сопровождаемое человеческими жертвами и гибелью культурных памятников – будь то стихийное бедствие, несчастный случай или террористический акт, – непременно воспроизводится диалог примерно следующего содержания (детали, разумеется, могут сильно варьировать в зависимости от конкретного повода):
А: Какой кошмар – ИГИЛовцы уничтожают Пальмиру (горит Нотр-Дам, Венеция ушла под воду)!
В (назидательным тоном): Чего стоят все эти камни по сравнению с одной человеческой жизнью!
Вариант подобного диалога – при катастрофе с человеческими жертвами, которых, однако, могло оказаться больше:
А: Слава Богу, жертв всего десять человек. Когда падает самолёт (тонет паром, взрывается склад боеприпасов), их может быть на порядок больше.
В (с негодованием): Как Вам не стыдно! А если бы среди этих десяти оказался Ваш ребёнок (отец, мать, жена)?!!
В подобных столкновениях за В всегда чувствуется такое непрошибаемое моральное превосходство, что он крайне редко наталкивается на возражения. Как правило, А начинает мямлить нечто вроде «Да, конечно, Вы правы, но…» В: «Никаких «но»! Человеческая жизнь – высшая ценность». Произнеся эту тираду, он удаляется с чувством выполненного долга, оставляя пристыженного А переживать свою моральную ущербность: нет, вы подумайте – он посмел пожалеть какую-то Пальмиру, когда рядом гибнут дети!

Я не собираюсь упрекать В в лицемерии; как минимум, однажды я сталкивался с подобной позицией в устах человека, которого сам глубоко уважаю и не имею ни малейших оснований усомниться в его искренности. Вопрос в другом: на чём основан примат безусловной ценности человеческой жизни (ниже – ЦЧЖ), и к чему ведёт его логическое развитие. Ответ на первую часть вопроса кажется очевидным: основан этот примат на гуманизме в его наиболее чистом виде, не отягощённом идеологическими и (псевдо)религиозными наслоениями. Собственно, это и есть краеугольный камень гуманизма, а заодно и лакмусовая бумажка, позволяющая отличить гуманную овцу от разного рода козлищ, зачастую ничем иным своей козлиной сущности не проявляющих.

Особенность такого рода чистого гуманизма, в советское время презрительно именовавшегося «абстрактным», заключается, как ни странно, в его «конкретности»: он не оперирует таким заезженным и, в сущности, подлым понятием как человечество. «Человечеству» присягали самые гнусные и даже в теории не чуравшиеся насилия учения; как любой идол, оно требует жертв, желательно человеческих и в большом количестве. Но даже если абстрагироваться от истории спекуляции на идее всечеловеческого братства и тому подобных фантомах, нетрудно прийти к выводу, что человечеству, коль скоро мы вообще оперируем этим понятием, на отдельную человеческую жизнь глубоко начхать, она для него пренебрежимо малая величина – именно в силу несоответствия масштабов. А вот Пальмира, Венеция и Нотр-Дам ему небезразличны, поскольку, как любая абстракция (вроде платоновых идей), выводимо оно лишь из своих частных реализаций. На роль подобной реализации «идеи человечества» среднестатистический человек подходит плохо – прежде всего, потому, что и сам – не более чем абстракция: никто его никогда не видел, не слышал, и даже самому изощрённому в примитивизации уму вряд ли под силу усреднить бушмена, китайского зеленщика и британского стряпчего. Даже с чисто биологической точки зрения эта операция обречена на неудачу, в чём уже убеждались опытным путём: когда в американских ВВС попробовали вывести параметры среднего пилота, обобщив для этого данные нескольких сот человек (если не тысяч – здесь я могу ошибаться), выяснилось, что полученным таким образом средним значениям ни один конкретный пилот не соответствует.

Поэтому роль частной реализации человечества или человеческого гения играют, во-первых, выдающиеся люди, желательно к тому же узнаваемые, а во-вторых, так называемые культурные памятники. Чтó считать таковым, а чем можно пренебречь, обычно решают общемировые институции типа ЮНЕСКО, но и без них ясно, что, сгори Нотр-Дам дотла, уйди Венеция под воду, провались в тартарары пирамида Хеопса – мировой культуре (при всей противоречивости этого понятия) будет нанесён непоправимый урон. На практике это означает, что среднеобразованный европеец (насчёт американца не уверен) испытает чувство утраты. Оно будет несопоставимо по силе с чувством потери близкого человека, но, по крайней мере, вполне ощутимо. Я никогда не был в Бенаресе и, дай Бог, никогда туда не попаду; никогда не видел пирамид и не жажду; и уж во всяком случае мне не светит попасть в запасники Эрмитажа. Тем не менее, мне уютнее оттого, что всё это существует и будет существовать, пока я живу. Оказаться современником гибели выдающегося произведения искусства или иного значимого фрагмента культурного наследия, независимо от его принадлежности, – как минимум, печально.

Если для тебя лично эта картина, здание, рукопись значат не больше, чем для любого другого, печаль эта неглубока и мимолётна, но и она неизмеримо сильнее тех микроскопических переживаний, что мы испытываем, узнав о крупной аварии с человеческими жертвами. Может быть, у одного на миллион это не так, но и он, скорее всего, уже лечится у психиатра. Потому как потенциал сочувствия ограничен, а мы ещё и дозируем его крайне скупо, боясь посочувствовать не по адресу. Если авария произошла под Калугой, то тень сочувствия, может быть, в нас и шевельнётся; если же под Калькуттой, мы не испытаем ни малейшего волнения. Единственное, что может перевести чужую беду из разряда помех в эфире во что-то более значимое, это масштаб. Поэтому негодование В во втором варианте диалога («Как Вам не стыдно! А если бы среди этих десяти…» и т. д.) – фальшиво, даже если он субъективно искренен.

Так в чём же тогда выражается эта самая «ценность человеческой личности», когда всем этим личностям в целом и каждой в отдельности любая незнакомая ей личность глубоко до лампочки? Как правило, речь о ней заходит в тех случаях, когда цивилизованную, с точки зрения говорящего, страну сравнивают с какою-нибудь свирепой диктатурой, вроде полпотовской Камбоджи или Гаити при Дювалье, либо с очагом перманентной революции вроде Конго. Иными словами, дешевизна человеческой жизни определяется лёгкостью, с какой её можно лишиться в Африке, а ценность… Ценность – по-прежнему непонятно, чем определяется. Видимо, от противного – как антипод дешевизны, – но это абсурд, поскольку «ценность» – понятие первичное («дешевизна» означает низкий уровень ценности, а не «ценность» – высокий уровень дешевизны).

Ещё один критерий, по которому с некоторой степенью внутренней убедительности можно отличить страну типа А («высокая ЦЧЖ») от страны типа В («низкая ЦЧЖ») – плотность и численность населения. Когда нищие люди сидят (и много чего ещё делают) друг у друга на головах, как в Бангладеш, незаметной становится не то что смерть отдельного человека, но и сезонные массовые падежи от наводнений и вызываемых ими эпидемий, железнодорожные аварии с сотнями жертв и т. д. Ориентироваться при этом на сравнительные таблицы не стоит: суть не в средней плотности населения, а в местах скопления людских масс. В Пакистане и Германии средняя плотность примерно одинакова, но ничего похожего на Карачи в Германии нет (пока). Но и это не главное: более или менее ясно, что в каком-нибудь Сеуле плотность тоже не приведи Господи, но Корея – не Бангладеш. Стало быть, как ни печально, но приходится признать очевидное: пресловутая ценность человеческой жизни определяется просто-напросто доходом на душу населения. Чуть было не добавил по привычке «в современном мире», но вовремя сообразил, что так было всегда и везде.

Но есть и ещё один аспект, которого обычно не упоминают, поскольку он, по сути своей, противоположен всей упомянутой банальщине. Состоит он в том, что единственный способ дать гражданину государства почувствовать, что его жизнь чего-то стоит, – ввести смертную казнь за убийство. Причём – только за убийство; когда в том же ряду оказываются экономические преступления, эффект получается обратный. Оговорюсь сразу: это – простая констатация, я отнюдь не сторонник смертной казни, но по иным причинам, нежели те, что обычно приводятся как аргумент «против». В данном случае, однако, важно не это, а парадоксальность такой, казалось бы, самоочевидной категории, как ЦЧЖ. Будучи основой гуманизма, она для своей реализации нуждается в радикальном средстве, с последовательным гуманизмом несовместимом.

† Миша Бударагин

Только что узнал о гибели Миши Бударагина - joe_malaba. Он был даже не одним из первых, а самым первым человеком, с которым я познакомился через ЖЖ. Какое-то время мы были на "ты" и, можно сказать, дружили - насколько это мыслимо в чистом виртуале. Потом как-то потеряли друг друга из виду - Миша ушёл из ЖЖ, видимо после переезда в Москву из Великого Новгорода ему стало не до этого.
Он был одним из немногих журналистов, которому было дело до частного человека. Собственно, это и обращало на себя внимание - на фоне всеобщей ярмарки тщеславия (которой я и сам отдал изрядную дань) он выделялся именно этой интонацией неравнодушия. Известие об его гибели - как напоминание, что трагедии, о которых узнаёшь каждый день, внутренне оставаясь совершенно безраличным, поскольку не знаешь ни ставших их жертвами людей, ни их близких, в любой момент могут затронуть тебя лично. Ему люди были небезразличны, и хочется надеяться, что и его смерть - страшная и, на первый взгляд, необъяснимая - не оставит равнодушными других. Царствие Небесное.

Ре...

Понимаю, что нецелевое использование вверенного компетентным лицам ограниченного контингента языковых средств становится моею idée fixe, но в очередной раз не смог удержаться:

Ранее сообщалось, что Союз архитекторов России начал приём заявок на всероссийский конкурс на лучшую концепцию реиспользования Мавзолея Владимира Ленина на Красной площади.

Мне даже не особо интересно, как они собираются его реиспользовать. Интереснее, когда и чем резакончится этот языковой бедлам.

Nationalité oblige

Юсиф Эйвазов с армянами не поёт

Невероятно, но факт: гражданин Азербайджана, тенор Юсиф Эйвазов отказался - по политическим соображениям - петь на одной сцене с сопрано Рузан Манташян, гражданкой Армении. Оба певца должны были вместе выступить седьмого февраля в рамках ежегодного оперного фестиваля Земперопернбалл в Дрездене. Но, как вы думаете, что за этим воспоследовало? Кого из двоих попросили спеть где-нибудь в другом месте? Всё решает громкое имя* - а его-то имеет как раз тенор, так что, по просьбе оргкомитета Земперопернбалл (действующего независимо от дирекции Дрезденской оперы),
уйти придётся армянской певице (информация предоставлена агентством Massis Opéra**).


* В оригинале - notoriété oblige - явная аллюзия на поговорку noblesse oblige "положение обязывает", но логика мне не вполне понятна: oblige означает именно "обязывает", и, как правило, так оно и есть: чем человек известнее и популярнее, тем с большим энтузиазмом его поливают грязью, стоит ему неосторожно задеть какую-нибудь охраняемую породу людей или каким бы то ни было иным образом нарушить каноны толерантности. Выходит так, что "громкое имя" Эйвазова обязывает не его - соблюдать хотя бы видимость приличий, а оргкомитет бала - прогибаться под любую его скандальную прихоть.
** Massis Opéra - международное агентство с головной конторой в Париже, представляющее интересы начинающих оперных певцов, подыскивающее им ангажемент и т. д.

О преемственности (по поводу последнего поста Л.И.Блехера в ФБ)

Мне уже приходилось высказываться на эту тему, поэтому постараюсь по возможности не повторяться и не растекаться ни по древу, ни по экрану. В последнее время довольно часто приходится слышать сетования – иногда с надеждой на перемены к лучшему, но чаще совершенно беспросветные – об «отсутствии преемственности РФ и исторической России». Я взял эту фразу в кавычки по двум причинам: во-первых, сам я принципиально не употребляю аббревиатур типа «РФ» и «РПЦ» (иногда, впрочем, делая исключение для СССР, и то из лени), во-вторых, здесь очень показательно сочетание «историческая Россия». Никому не придёт в голову сказать «исторический Китай» или «историческая Швейцария», поскольку любому ясно, что никакого иного Китая и Швейцарии, помимо «исторических» (что́, в данном случае, означает это слово, никто из употребляющих его объяснить не удосуживается) не было и нет. А вот Россия, оказывается, бывает двух сортов, как мука в советском магазине – высшего («историческая») и «первого» (то есть, последнего) – нынешняя.

В основе этого мироощущения лежит одно из самых неприятных человеческих переживаний – чувство утраченного raison d’être. Я не имею в виду многочисленных сетевых историософов, которым, видимо, обличение действительности с, как им кажется, консервативных позиций, доставляет садо-мазохистское наслаждение. Их камлания, в сущности, столь же однообразны и неинтересны, как давно исчерпавшая себя риторика a la M-me Oulitskaïa, и так же напоминают «Бесов» Достоевского (там ведь их тоже много разных, и Шатов беснуется совсем не так, как, скажем Кириллов). Короче, не о них речь. Гораздо больнее задевают подобные рассуждения в устах человека, всем своим обликом олицетворяющего ровно то, утрату чего он оплакивает.
Я имею в виду прот. Георгия Митрофанова, чьё почти полуторачасовое интервью я послушал благодаря ссылке в ФБ Л.И.Блехера.К сожалению, среди русского священства мало найдётся людей, способных не только к пастырскому служению, но и к глубокому и выстраданному взгляду на действительность. Первое и главное, на мой взгляд, впечатление от этого интервью – вот говорит свободный человек. Свободный, самостоятельно и нетрафаретно мыслящий, смелый в оценках и не стесняющийся сказать «я не знаю» – последнее в наши дни встречается не чаще владения древнекитайским.
Тем горше услышать и от него, что «исторической России больше нет», что происходящее в стране уже не затрагивает его так глубоко как прежде, поскольку, в любом случае, речь идёт не о той стране, которую он воспринимал бы как родину в подлинном, не паспортном, смысле слова. Естественно, вопрос о Крыме («Чей Крым?») звучит на этом фоне примерно как вопрос врача в известном несмешном анекдоте – «Пропотел ли больной перед смертью?». Тем не менее, ответ на него он даёт, и ответ блестящий – в рамках предлагаемой концепции, разумеется: «Крым сдан» (из одной из последних телеграмм барона П.Н.Врангеля перед эвакуацией).

Мне бы не хотелось выступить в качестве дурного литературного критика: «Конечно, г-н N – великий писатель (глубокий философ, гениальный учёный и т. д.), но вот здесь он, в силу своей классовой ограниченности (скованности религиозными предрассудками, национальной предвзятости, духа времени и т. п.) ошибается; впрочем, это дело поправимое, сейчас я вам всё растолкую». Если о. Георгий пришёл к тем выводам, к которым пришёл, значит, имел для этого веские основания. Тем не менее, именно из уважения к нему, я не могу просто принять его точку зрения к сведению и более к ней не возвращаться (кстати, единственно правильная стратегия в 90% случаев), тем более, что, при всей своей внутренней противоречивости (о которой ниже), вопрос об исторической преемственности, по-моему, на сегодняшний день – из самых важных.

На мин. 1.22 о. Георгий говорит: «Теперь я понимаю, что, во-первых, историческая Россия – та - невосстановима, и не только потому что она прекрасна, а нынешняя ужасна (по сравнению с нею), но и потому что она была не столь прекрасна, как мне казалось, и многое в современной России, которая меня не очень вдохновляет своим состояним, на самом деле, коренится ещё в той России, как и в Московской Руси и так далее». Мне кажется, здесь налицо логическое противоречие: пресловутая «историческая Россия» невосстановима, а преемственность непоправимо нарушена – именно потому, что «…многое в современной России… коренится ещё в той России». Если бы я имел в виду показать несостоятельность позиции о. Георгия, этой логической ошибки было бы вполне достаточно; что называется, Q.E.D, проехали, можно не обращать внимания, и далее, как было сказано выше. Но проблема не в том, что мешающая мне концепция недостаточно корректно, в данном случае, аргументируется. Суть в том, чтобы понять её внутреннюю относительную оправданность и проверить, отражает ли она реальность более высокого порядка.

Может показаться, будто я противоречу самому себе, утверждая, что позиция о. Георгия внутренне оправданна и коренится едва ли не в самой чистой и свободной от идеологического шлака составляющей подлинного патриотизма – «любви к отеческим гробам». На самом деле, это не так, и противоречия здесь никакого нет. Суть же вот в чём: действительность может раздражать, не устраивать по разным причинам, даже угнетать – но хуже всего, когда она начинает оскорблять нравственное чувство. Когда это происходит, возникает болезненное желание «вырвать себе глаз». В нынешней российской действительности, независимо от всевозможных нестроений, как обусловленных объективно, так и созданных злонамеренно или по глупости, есть вещи, оскорбительные для чуткого человека. Если бы при этом они были чётко очерчены, и можно было бы себя им противопоставить, никакой трагедии в этом не было бы. Но трагедия – именно трагедия – есть, и заключается она в том, что кощунство разлито в эфире, перетекает из одних форм в другие, меняя по ходу дела идеологические обличья, но оставаясь кощунством. Ощущение непоправимой порочности нынешней России – к сожалению, отнюдь не прерогатива тех, кто только к нему и стремится, можно сказать, им живёт и наслаждается; оно возникает у всякого, кто сталкивается с нарастающей волной поклонения идолу государственной мощи, оправдывающего решительно всё, в чём психически нормальный человек не мог бы не усмотреть преступления.

Поскольку сегодня патриотизм стал ассоциироваться именно с холопским чванством в сочетании с пренебрежением к гекатомбам, если они, в конечном счёте, привели к созданию «великого государства» (неважно, что оно после этого и полувека не протянуло), то русский патриот, которого от этой адской смеси воротит, естественным образом приходит к выводу, что он и те, другие патриоты любят что-то совершенно разное. Остаётся лишь додумать эту мысль до конца (а это занятие, между прочим, всегда чревато тяжёлыми последствиями), и напрашивается вывод: «та» Россия и «эта» – не просто различны, это едва ли не антиподы.

Но, если бы всё дело было в чьих-то идеологических заскоках и порождаемого ими уныния, всё было бы не так плохо. Основная проблема в том, что у мотива «пала связь времён» есть и иная, гораздо более глубокая основа – острое ощущение невосполнимой потери и невозможности повернуть время вспять. Думаю, лучше, нежели это делает Адина Блады-Швайгер (1917-1993) в интервью Анке Групиньской (фрагменты которого я выкладывал здесь и здесь), мне не сформулировать:

...Тот (предвоенный, Д.Б.) мир для Вас – прошлое, которое не смешивается с настоящим?
Это прошлое, которое всё изменилоЯ говорила Вамя вышла из дому в июле 1942 года и больше не возвращаласьИ никогда, нигде не буду я у себя дома! Иногда только снится мне домНаверное, мы все бездомные.
Все, кто через это прошёл?
Да. Думаю, да. То, где мы теперь, то, где мы живёмвсё это только квартирыПонимаетеквартиры! Вы знаете, это забавно! У человека такое чувство, будто всё вокруг какое-то ненастоящее.
А то – настоящее.
Да. И не то, что было во время Войны. Тозначит, то, что было до Войны. Тот дом, та жизнь были настоящими. То было истинным. Вы знаете, даже смешно: когда долгие годы я жила в довольно стеснённых обстоятельствах это тоже казалось мне нереальным!
Это что касается довоенного времени. A Война, гетто, Умшлаг? Это реальность? Сформулирую вопрос иначе. Тот мир присутствует в этом, нынешнем мире? Или это два особых мира, разделённых чёткой линией?
Нет, всёпоследствие того. Тот мир присутствует в этом. Потому что, понимаете, если бы можно было вернутьсяВот тогда бы это могло быть перевёрнутой страницей! Но вернуться невозможно. To, что произошло, необратимо. Никогда уже не вернуться к пункту выхода. То есть, всё, что происходит сейчас, – последствие того, что было тогда. To, что здесь и сейчасв каком-то смысле ненастоящее, a ненастоящим оно стало из-за того, шло произошло тогда. Всё, всё иное. И всё это, вероятно, лишь суррогат того, что должно быть. Проще говоря, нет возврата к истинной жизни.
Думаю, почти у любого человека есть какие-то свои места или ситуации, в которых он чувствует себя хорошо, у себя, дома. A Вы?
Нет, нет. Бывало иногда, когда дети были маленькими, иногда с внуком, но всё это очень короткие мгновения. И Вы знаете, я не хочу сказать, что наша жизнь тогда кончиласьнет! Oна тогда просто совершенно изменилась, и нет возврата к тому, что было, и что должно быть… A теперь приходится жить в этом чужом мире.
Стало быть, неверно то, что Вы говорите в своей собственной книге, что «всё кануло во мраке истории» – это не так! Тогдашнее живёт в нынешнем, а не в истории…
Может, и так. Оно живёт во мне.
В Вас и ещё в некоторых людях. A раз так – значит, оно настоящее, оно присутствует в этом мире. <…>
Это разрыв. Ничто в Польше не осталось таким, как было, всё изменилось.
Вы говорите об изменениях вокруг, a я думаю, что гораздо важнее перемены в нас, в нашем мышлении о мире.
И вокруг нас, и в нас самих. Здесь был смешанный, богатый лес. Однажды пришёл дровосек и вырубил все берёзы. И лес уже больше не смешанный. А кроме всего прочего, смешанный лес имеет гораздо больше шансов на выживание, нежели лес однородный. Это совсем иная Польша, поверьте мне.

…Где бы кто из нас ни жил – в России ли, в Европе или ещё где-нибудь – нас буквально со всех сторон обступают свидетельства того, что не одна лишь Россия, а едва ли не весь мир в ХХ веке оказался безнадёжно изувечен и изгажен, причём ни покаяние, ни нравственное очищение, ни что бы то ни было, столь же возвышенное и, с христианской точки зрения, безусловно необходимое, не в состоянии вернуть того, что погибло безвозвратно. За чувством непреодолимого разрыва, увы, стоит жестокая реальность. Её жестокости ни в малой степени не противоречит то обстоятельство, что, по «объективным» критериям, вроде количества килокалорий на душу населения в день, средней продолжительности жизни, уровня детской и не только детской смертности и т. п., никогда ещё людям не жилось так хорошо, как теперь – и Россия в этом смысле не исключение. Но уныние по этому поводу я считаю не столько грехом, сколько непозволительной роскошью: подобно тому как человеку дана Богом страна рождения, и это его к чему-то обязывает, так и время рождения дано ему Им же, и это тоже требует определённого мужества и готовности принимать действительность, со всеми её постфактумами. Надежды же на «возрождение», на утрату которых сетует о. Георгий, на мой взгляд, не оказались тщетны лишь в данном случае, а утопичны по самой своей сути. Ещё никому и никогда не удавалось ничего «возродить», а если, как кажется, удавалось, то, как правило, ничего хорошего из этого не выходило. Романтическая утопия, черпающая вдохновение в прошлом, не столь порочна и уродлива, как утопия социалистическая, поскольку предмет её в меньшей степени определяется прихотью человеческого ума. Но реализация сколь угодно привлекательного возрожденческого проекта чревата, в лучшем случае, личной трагедией возродителей, в худшем же, большой кровью. Слава Богу, что нас не постигло ничего значительно более тяжкого, нежели разочарование.

Марек Эдельман (1919-2009). Второе интервью (вторая часть)

Эдельман
Помнишь Мейлоха Перельмана?
Разумеется.
Раненый Мейлох просил оставить ему оружие, чтобы он мог спастись от гибели в огне. А Анелевич приказал этот пистолет у него забрать, чтобы не тратить оружия попусту. Так Маша (Маша Глайтман-Путермильх, 1924-2007, Д.Б.) рассказывает.
А Маша ненавидела тех сионистов. Больше всего ненавидела Анелевича. Но это правда – то, что она говорит.
Правда ли, что они могли его оттуда вызволить?
Если бы это был «шомер» (член молодёжной левосионистской организации «Ха-Шомер ха-цаир», Д.Б.), то они бы его оттуда достали, как говорит Маша. Хотя я  оставлял под завалами не только шомеров, бундовцев тоже… Но в той ситуации – не могу тебе точно сказать. Вообще, там творились странные дела, на той Милой 18.
Кто знает, что там творилось?
Я знаю. Знало ещё десятка полтора людей, что оттуда выбрались.
Вы их нашли под лестницей?
Под дверьми. А впрочем, не всё ли равно, что за разница?!
Хочешь сказать что-нибудь о том, что делалось на Милой 18?
Нет, не скажу.
А когда-нибудь потом скажешь?
Нет! Об этом не говорят.
Нет ли в этом чего-то такого, из чего можно было бы извлечь урок?
Нет. Знаешь, это была такая ситуация… Нет, не надо дурно говорить о людях, которых больше нет. Ни к чему это.
Разве нельзя оправдать всего, что угодно, реальностью, в которой они жили?
Нельзя.
Ты же сам мне когда-то говорил, что там была иная мораль.
Но это совсем другое!
По каким критериям ты оцениваешь ту ситуацию?
По тогдашним. По сегодняшним критериям – там всё было в порядке. Говорится же: «погиб народ, погибли и его солдаты».
Да. Без самоубийства на Милой всей сионистской интерпретации восстания…
…не существовало бы.
Вот именно.
И в этом их беда, так, между нами. Но не стоит об этом говорить. А кроме всего прочего – это неправда, что сионисты тогда представляли собой какую-то формацию. Политической группой они, в сущности, не были. Они были солдатами, харцерами, людьми, друзьями и так далее. Не было всех этих различий между нами. Потом возникли. Но это уже другое дело. Когда есть свобода, всё становится иначе...
<…>

Расскажи что-нибудь хорошее об Анелевиче. Чтобы, может, хоть отчасти уравновесить тот образ с подкрашенными жабрами.
Но в этом не было ничего дурного!
Ну ты же хорошо знаешь, что многие были к тебе за это в претензии. Лишь некоторые восприняли твой рассказ как такой человеческий, непатетичный штрих.
Ну именно. Это был такой голодный дом, и мама хотела заработать на хлеб, вот и красила эти жабры.
Тем не менее, ты задел патриотические, национальные и какие-то ещё чувства.
А что? Жабры красить запрещено?
Так расскажи теперь что-нибудь другое об Анелевиче. Ты хорошо его знал?
Я знал его полгода. С ноября по май. Был с ним каждый день.
Он тебе нравился?
…Не помню… Не помню! Мы действовали по-разному. Он был непредсказуем. Мы с Антком были по одну сторону. А Анелевич с тем, другим… как, бишь, его звали?
Хирш Берлиньский?
…с Берлиньским были по другую.
В чём состояла их непредсказуемость?
Ну что Анелевич сделал? Вышел на улицу, застрелил веркшутца (охранник-надсмотрщик на предприятии, расположенном на территории гетто, как правило, украинец, Д.Б.), а за это убили двести пятьдесят или триста человек. Он убил этого веркшутца утром, забрал его револьвер, а в четвёртом или третьем часу пополудни приехали немцы и всю улицу, всех поубивали. Он был непредсказуем. Потому что ни разу не пережил акции (депортации, Д.Б.). Приехал из Бендзина в Варшаву, и ему казалось, что он может не знамо что. После истории с веркшутцем Координационный комитет хотел снять его с должности.
Когда это происходило?
В марте или апреле. Но Анелевич был очень боевой, умный. Настолько, что не мог правильно оценить ситуацию.
Анелевич бросался с голыми руками на немцев.
Ну да, именно. Говорю же, он был бешеный.
И не дал скрутить себя и увести на Умшлагплац?
Да, это было 19 января.
<…>

Марк... Господь Бог был к тебе милостивее, нежели к другим?
Не знаю, заслуга ли это Господа Бога, но знаешь что: это всё – одно. Второе вытекает из первого, а третье из второго. Надо иметь каплю отваги, чтобы сделать что-то вопреки. И там, и тут я делал одно и то же, всегда вопреки. Надо было переубедить людей, чтобы они с тобой пошли. И это удалось. Но я тоже совершал ошибки.
Какие?
Неправильно оценивал возможности человека. Переоценивал.
Тогда, во время восстания?
Оставь меня в в покое, в восстании ты ничего не понимаешь.
Кто-нибудь из нас, кто-то, кто там не был, может понять?
Иногда те, что не задают вопросов, а просто слушают – понимают. А ты хочешь знать больше. А больше знать невозможно. Потому что это не так, что, мол, если ты хочешь что-то узнать, то я должен тебе рассказать. Я вообще не хочу уже ничего рассказывать. Я не в состоянии и не хочу говорить обо всём.
Однако вопрос касается тех дел, о которых ты говорить согласен, а я, как и другие – пытаясь постичь суть дела, ходим кругами и по-прежнему остаёмся так же далеки от понимания.
Знаешь, была бы ты моей любовницей, лежала со мной в постели и слушала, что я говорю, – может, было бы иначе. Потому что, чтобы что-то понять, надо быть очень близким человеком. А ты – журналистка, которая хочет чего-то добиться от противного еврея.
Ты общаешься с десятками журналистов…
Ну так и они ничего не поняли.
А зачем же ты со всеми нами говоришь? Зачем постоянно отвечаешь на одни и те же вопросы?
А мне что, жалко?! Сидит тут какая-нибудь баба или парень и болтает, болтает, болтает. А я? Я их не обманываю. Разве я тебя обманывал?
Я вот думаю, и правда, зачем ты это делаешь?
Видишь, какой я доступный. Говорю так, что всем кажется, будто они понимают.
А ты говоришь полуправду?
Нет, всю правду, только не до конца. Ты не можешь всего понять. Ни ты, ни они. И у меня ни к кому нет никаких претензий. Невозможно чужому человеку всего этого рассказать.
Наверное, дело не только в чуждости или близости, но и во времени. Я из мира, возникшего пятьюдесятью годами позже…
Это и то, и другое.
Скажи, Марк, за все эти годы после гетто ты встречал кого-нибудь, кто не был там и…
…да, да, да…
…и не пережил того, что пережил ты…
…да, да, да…
…а контакт, тем не менее, был стопроцентный…
…да, да, да…
…и не было никаких барьеров…
Ну да! Прекрасная девушка. И страстная, страстная во всём. Она меня толкала, потому что мне уже не хотелось. Это была самоотдача. Полная вовлечённость в чужую жизнь. А ты не сопричастна. Ты хочешь книжку написать. Понимаешь, что говорю?
Отчасти да, но не совсем.
Вот именно. Потому что надо уметь целиком довериться тому, другому. И тогда делаются гениальные вещи.
Ты о любви говоришь.
Нет, не о любви. Да, о любви. О разных делах говорю. Не только о гетто. Обо всём. Надо уметь ещё раз вскочить на крышу. Всегда. Если бы не она и ещё не две девушки, то я бы всего этого не сделал. Они меня толкали: дальше, дальше! Они смогли вчувствоваться в мою жизнь, как я сам. Лежит себе тут какой-то тип и помирает. Они хотят его спасти. Но тогда нужна полная самоотдача. А это – всегда риск. Риск, которого такие двадцатипятилетние девушки не могли на себя взять. Потребовали бы пистолетов. Я не боялся самоотдачи, а они меня поддержали. И через год, полгода оставались такими же. И мы уже были вместе. Потому что это всё – одно и то же. Этот один сегодня – то же, что те четыреста тысяч тогда. А ты не в состоянии во всё это вникнуть, в меня вникнуть. Потому что не хочешь.
Действительно, я не в состоянии… Ты уже сильно устал?
Нет. Могу и помереть…

Марек Эдельман (1919-2009). Второе интервью (первая часть)

Второе интервью – очень длинное, и мне стоило большого труда выбрать фрагменты для перевода. Хотелось ещё и ещё, но пост получился бы безразмерным, а сегодня длинных текстов не любят. Так что ограничусь пока только парой отрывков; может быть, осенью, когда Эдельману исполнится сто лет, добавлю ещё.

Edelman
Свой первый визит в Израиль в пятидесятые годы ты сократил на несколько дней. Почему?
Потому что мне Антек заморочил голову. Взял меня в трёхдневную поездку по стране. Мы объездили всё: Мёртвое море, пустыню и так далее. Мне там очень понравилось. Вернулись в киббуц, и он меня спрашивает: «Ну и как?». «Прекрасно», – говорю. «Но что тебе больше всего понравилось?» Ну, я и говорю: «Пейзажи, природа». «А ты не видишь этих фабрик?» – «В Польше больше». «Но эти фабрики построили евреи!» – «Ну и что?» И так, слово за слово, он мне и говорит: «Ты обязан здесь остаться!». «Поцелуй меня в жопу!», – сказал я ему и хлопнул дверью. На следующий день Антек приехал в аэропорт, хотел мне дать с собой шоколаду, а я шоколада не люблю. «Отстань», – говорю.
Я слышала, что, когда тебя чуть не сожрали за те жабры, что Анелевич раскрашивал, Антек очень тебя защищал.
Ну-у, в этом-то деле он просто обязан был меня защищать – это же он мне о них и рассказал.
Послушай, пожалуйста, цитату из Бен Гуриона: «Не хотели нас слушать. Своею смертью саботировали сионистскую идею». И далее: «Трагедия, которую переживает европейское еврейство, в сущности, не моё дело». Что ты на это скажешь, Марек?
Бен Гурион был таким, знаешь, местечковым прохвостом. У него не было дара предвидения. Нет сомнения, что Бен Гуриону всё, что творилось здесь, было в определённом смысле на руку. Они тогда считали так: чем хуже здесь, у нас, тем лучше для них – там. Посуди сама, они сюда, в Польшу, не приезжали, денег не хотели нам прислать. Не хотели нам помочь.
Никогда не было никакой финансовой помощи из Палестины?
Никогда. Армия Крайова, польское правительство в изгнании – немножко помогали. A Шварцбарт (представитель сионистов в польском правительстве в изгнании, Д.Б.)? Сионист великий! Палец о палец не хотел ударить. Ему же Антек письмо написал: «Будем проклинать тебя и твоих детей до третьего колена». Прямо как в Библии написано. И ничего! Это письмо, насколько я помню, было написано в августе или сентябре 1943 на Комитетовой 4. Оно наверняка до него дошло. Я не уверен, что его не взял с собой Карский. А потом, когда Антек и Целина туда уехали… Сколько лет в Израиле доброго слова не было сказано о том, что здесь происходило? Говорилось так: «Мы – еврейский народ, потому что воюем с арабами. A они – дали себя вырезать». Собственно, и по сей день эти новые евреи себя только уважают. Отделились от еврейского народа из Европы и делают вид, будто могут создать собственную культуру. Вычеркнув из истории несколько прекрасных столетий.
Тебе очень этого жаль?
Я считаю, что какую-то часть этого можно было спасти, но они не хотели. И теперь пишут на языке без традиции, а о том, что имели, даже не вспоминают. Евреи были европейцами, а Израиль будет страной арабской культуры. Я против этого ничего не имею, но с еврейством у него нет ничего общего. Потому что еврейство было в Европе!
Интересно, что ты скажешь о книге Целины.
Представляю себе, что она могла написать.
Целина, например, пишет, что в гетто трудно было бы выжить, если бы не мысль о товарищах в Палестине.
Aaa, чушь! Кто в гетто думал о товарищах в Палестине?! Но я знаю, что она это говорила на съезде профсоюзов в 1946 или в 1947 году. И она должна была так говорить!
Книга Целины испонена пафоса.
Ну да, потому что она писала это для других. Но свою-то голову Целина имела.
Были ли Целина, Антек и другие такими горячими сионистами до всего этого? Или это отчасти была такая на скорую руку пришитая идеология?
Во время войны этот их сионизм не играл никакой роли. В 1939 Палестина была шансом убежища. Но, чтобы туда добраться, надо было иметь дело с Муссолини, как, к примеру, Гурский ребе. По правде говоря, все (наши) сионисты ненавидели Шварцбарта и палестинских сионистов. A потом, как приехали те «шлихим» (эмиссары из Палестины, организовывавшие массовый исход уцелевших европейских евреев, Д.Б.), то они попросту к тем прицепились. И Антек был здесь шефом, потому что имел контакты. Он помогал организовать ту «алию». <...>  Не помню, сколько долларов стоило, чтобы еврея пропустили тогда через границу.
Ты был удивлён их послевоенным сионистским воодушевлением?
Н-е-ет, мы вместе смеялись. Антек, между прочим, не так скоро уехал, только через три года. Целина уехала. Но ещё быстрее вернулась. Тут, вон на той кровати, спала три месяца. Беременная тогда была.
Как я поняла из разных твоих рассказов, ты отчасти чувствовал себя брошенным, одиноким, когда они в конце концов уехали.
Нигде я такого не говорил.
Нет, это моя интерпретация. Ты же писал, что не очень понимал, что с собой делать.
А ты думаешь, они понимали?! И потом в Израиле все оказались в тени – Антек, Целина и Казик [Ратайзер] тоже.
Но, наверное, Антек и Целина в своём киббуце были менее одиноки, нежели Казик в Иерусалиме?
Не знаю. Думаю, им всем пришлось несладко. Это не случайность. Это было следствием той же самой политики, что Израиль продемонстрировал во время войны: «мы – единая армия, только мы здесь чего-то стоим».
У Антека был комплекс «несостоявшегося повстанца»?
Так некоторые говорили, но это неправда.
Разве это возможно было на арийской стороне?
Он был там фирмой.
Он не должен был сильнее бояться, потому что «был похож на…»?
С чего это вдруг?! Антек выглядел как сто гоев. Настоящий польский шляхтич. Шнапс гетрункен и все немцы целовали ему ручки. Он имел стопроцентную внешность. И был абсолютно уверен в себе.
Cukierman
Ицхак (Антек) Цукерман (1915-1981)

И свободно ходил по улицам?
Совершенно свободно.
А ты?
Я нет. Потому что я жид.
Тебя мучило, что приходится постоянно сидеть взаперти?
Не-е, нет. Я ленивый.
Это теперь, но тогда-то ты наверняка не был ленивым.
Я всегда был ленивым. К примеру, когда взрывали тот бункер, я спал.
Ты так говоришь.
Это правда. Я бы сказал, если бы было иначе.
А проснулся ты когда?
Когда закончили.
А что ты делал между двумя восстаниями, если не мог помногу ходить?
В основном пил водку.
И у тебя была тогда девушка.
Да, прекрасная девушка.
Тебе было очень тяжело в таком заточении?
Не особенно. Я довольно «пластичен». Выходил иногда по вечерам. A кроме того, вокруг постоянно было какое-то движение, приходили люди. Не говоря уже о Каминьском (Александер Каминьский, 1903-1978, педагог и подпольщик, офицер Армии Крайовой и один из лидеров харцерства. Оказывал существенную помощь еврейскому подполью, Д.Б.) который приходил к Юрку [Грасбергу]. Вот кто был жид двухсотпроцентный!
Кто? Каминьский или Юрек?
Юрек, конечно. Каминьский, впрочем, тоже не был такой райн аришес гешефт.
Kaminski
Александер Каминьский

В этих разных схронах ты имел при себе оружие?
Да-а. Всегда. Мы все имели. Хотя, может, и не все, но я имел всегда.
У женщин тоже было оружие?
Не-е-ет. Что, женщины?! Зелёная Марыся [Люба Гависар] должна была иметь оружие или Ирка [Гельблюм], эта чокнутая?!
В том нашем разговоре пятнадцать лет назад ты произнёс такую острую антизраильскую фразу – что этот народ не имеет шансов в стомиллионном арабском море.
Потому что нет шансов при агрессивной политике Израиля!
Но ведь произошло одно принципиальное изменение – всё больше израильтян, не только элита, осознают, что для сосуществования в этих условиях компромисс неизбежен.
Пятьдесят лет этих местечковых политиков им на пользу не пошло. Но есть и другое, о чём я тогда говорил – нет шансов создать европейское еврейское государство, они арабизируются.
Это государство уже сегодня в значительной мере арабское.
Ну, а я о чём. Я о том и говорил. Но вполне ли им удалось и это арабское еврейское государство? Я не знаю. Это зависит от международных отношений, от американской политики, от исламского фундаментализма; есть вопрос Иерусалима и так далее. А между тем, это государство национальное, государство религиозное, где христианин – человек второго сорта, а мусульманин третьего. Это беда. После того, как здесь истребили три миллиона человек, они хотят доминировать, не считаясь с неевреями?! Светские поддаются давлению религиозных, а такое государство никому добра не принесёт.
<…>

Адина (Ирка) Блады-Швайгер (продолжение)


Люди часто вспоминают, как много в них человеческого; говорят о том, как остаться человеком в нечеловеческих условиях . Мы с Вами говорили о вере, благодаря которой человек оказывается способен на многое. Не могли бы мы поговорить и о противоположности того, что мы называем достойной жизнью, жизнью, достойной человека, о границе человечности? Может ли человек в своём поведении перестать быть человеком? Согласны ли Вы с мнением, что, переставая быть человеком, он звереет или попросту превращается в зверя?
Когда я думаю о мусульманине, то прихожу к выводу, что мусульманин не перестаёт быть человеком, он попросту перестаёт существовать. А немцы? Это для меня загадка. С этим своим глубоко-глубоко закодированным понятием «приказа», дисциплины они были способны на всё. Были ли они людьми? Может быть, эта их жестокость – тоже человеческая черта? Ведь наш опыт, история, свидетельствует, что человеку это свойственно. Видимо, в человеке заложено некое зло, сатана. Уже в Ветхом Завете мы читаем о чудовищной жестокости.
Поэтому повторю ещё раз свой вопрос – может ли человек перестать быть человеком?
Я видела матерей, которые от страха бросали детей. Потому что думали, что без детей им удастся выжить. Вы можете себе это представить? Это дно, последнее дно человечности. Вот до чего доводил страх.
Или – не доводил?
Или – не доводил. Но человеческая жестокость хуже звериной. Зверь не убивает ради удовольствия. <...>
Имеет ли человек право на самоубийство<...>?
Разумеется! Это право любого человека.
Но ведь всегда есть некий шанс. Мне вспоминается то, что Марек рассказывал о самоубийстве на Милой. Ведь нескольким из этого бункера удалось спастись.
Шанс есть не всегда. Иной раз уже нет… А вопрос о самоубийстве в бункере? Им казалось, что нет уже никакого выхода.
Корчак был героем?
Если и так, то не он один. Корчак не был единственным, кто так поступил. Была Стефа Вильчиньска, Эстерка Виногрон – моя школьная приятельница, там были дети, которые шли с родителями, и родители, которые шли с детьми. А если говорить о самом Корчаке – у него не было другого выхода.
Он мог уйти на арийскую сторону, мог спастись.
Тогда уже нет, он не мог оставить этих детей. Ему предложили нечто подобное на Умшлаге – но этого сделать он не мог!
Вы знали Корчака?
Разумеется. Ещё ребёнком ходила к нему с мамой. Ну и в гетто. Я бывала в Доме сирот. Дети Корчака лежали у нас в больнице. Между прочим, у него с нашим главврачом (Анна Брауде-Геллер, 1888-1943. Для неё были выправлены документы и найдена квартира на арийской тороне, но она отказалась уходить из гетто и погибла при невыясненных обстоятельствах – скорее всего, в Треблинке – в 1943 году, Д.Б.) случались конфликты.
Из-за чего?
Вы знаете, Корчак был очень тяжёлым человеком, очень. Он был невероятно недоверчив резок, подозрителен. Насколько я помню, он обвинил персонал больницы в каком-то нарушении этики безо всяких на то оснований. Нелёгкий это был человек, отнюдь не ангел. Большой чудак – он и сам, кстати, об этом писал.
Вы ведь видели, как Корчак шёл с детьми к эшелону.
Да, я видела это шествие. Они проходили под нашими окнами.
Вы стояли тогда у окна?
Да, да… Мы видели, как шёл Корчак. И было в этом что-то необычайно величественное. Они просто шли с детьми. <...>
Как шли дети?
По четверо в ряд – точно: так приказали немцы. А может, по шестеро? Корчак шёл впереди, по-моему, среди детей. Потом несколько четвёрок, а за ними – Стефа Вильчиньска. И шли ещё те девушки – Эстерка Виногрон и Натка. Маленькие дети шли впереди, потом старшие, Эстерка, кажется, шла в конце. Так, что дети не были оставлены без присмотра сзади.
То есть, было, по меньшей мере, четверо опекунов.
Да. Как минимум. Я помню тех, с кем была знакома: Эстерка – моя школьная подруга, Стефа, Натка…
Натка была молодой?
Молодой? Нет, моего возраста – ей было года двадцать два.
Так, стало быть, она была молода!
Нет, молодой тогда считалась шестнадцатилетняя девушка.
Сколько детей шло с Корчаком?
Сорок? Пятьдесят?
Такой большой класс?
Такой большой класс… Не знаю, не знаю…
Вы видели Корчака с детьми только в тот момент, когда они проходили под окнами?
Да. Это было так. Больница была на углу Лешна и Желязной. Окно, у которого мы стояли, выходило на Желязну. Дети шли по Желязной в сторону Новолипок. Так что мы видели их только на этом малом отрезке. И всё. Мы не могли даже пошевелиться, стоя у того окна. А они просто проходили мимо нас. А за детьми шли другие… Дети не были брошены, не были испуганны, растерянны, Вы понимаете? Это важно. Корчак исполнил свой долг до конца, до самого конца. И если исполнение долга считать героизмом… Вы знаете, меня во всём этом ранит одна вещь. Почему говорят всегда только о Корчаке?
Вероятно, потому что людям нужны символы.
А те девочки? Это – нечто ещё большее, чем Корчак. У него, по сути, не было выбора. Это шествие было следствием всей его жизни. Но эти девочки? Они вполне могли спастись.
Да, но это был тот же поступок.
Именно об этом и речь! Этот их поступок значил ещё больше – им было по двадцать лет! Идти в бой, рисковать жизнью – это нечто совершенно иное, нежели осознанно идти на смерть. Когда тебе двадцать лет, очень хочется жить… Ни на одном памятнике нет имен этих девушек. Почему? Потому чтоКорчак был знаменит, а они нет? Да, Корчак был великим писателем, а их смерть осталась безымянна. <...>
Почему Вы написали свои воспоминания?
Потому что в какой-то момент осознала, что это должно остаться. Хотя многое во мне восставало против написания этой книги.
Почему?
Мне казалось, что и так никто ничего в этих вещах не понимает, а кроме того – люди хотят о них забыть, их это совершенно не трогает. А для тех, кто это пережил, незачем о нём писать. Но, тем не менее – это не должно исчезнуть. И ещё одно. Возник стереотип представлений о гетто – фатальный стереотип. Не знаю, Марку не удалось, и мне тоже не удалось его опровергнуть, объяснить, что эти, отгороженные стеною люди не были стадом быдла. Говоря о гетто, обычно вспоминают только о смерти, о том, как люди умирали в нищете. Не говорят о жизни и о героизме этих обыкновенных людей. Об их борьбе за то, чтобы остаться людьми, чтобы дожить по-человечески.
Можно ли проиллюстрировать этот стереотип таким образчиком: «элегантные компании в кофейнях и скелеты на тротуаре»?
Ну конечно! Кофейни для богатых! И это неправда. Голодных было девяносто процентов и большинство умирало с голоду. Таких, кто купался бы в роскоши, было раз-два и обчёлся – пять-десять процентов. А концерты, подпольные лекции! Это-то и было спасением нашего человеческого достоинства! А исследования физиологии голодания?! В тех условиях! Вы отдаёте себе в этом отчёт? Врачи, которые сами умирали от голода, занимались подобными исследованиями! (Результаты этих уникальных исследований чудом сохранились и были опубликованы после Войны в сборнике статей под общей редакцией Эмиля Апфельбаума: Choroba głodowa. Badania kliniczne nad głodem wykonane w getcie warszawskim z roku 1942. Раздел о влиянии голода на детский организм написан А. Брауде-Геллер, см. выше, Д.Б.) А невероятные усилия врачей для спасения людей? В тех условиях?! Вот что было героизмом – каждодневная жизнь! А стереотип таков: пассивное ожидание смерти. Никто не говорит о том, что это было одно из самых героических мест во всей этой войне. И об этом я попробовала написать, но думаю, что мне это не удалось.
Вам это не удалось, потому что не могло удаться?
Не знаю, обо всём этом, наверное, слишком трудно рассказать. Подобно тому, как Марек не смог показать, что смерть в гетто в то время – это то же самое, что и смерть в восстании. А он имел в виду именно это – что эти два рода смерти равночестны, и что люди всего лишь выдумали, будто умирать с оружием в руках красивее. Вот они и решили тоже так погибнуть. И мне не удалось сказать: «Послушайте, важно не то, что был Холокост, что тогда гибли люди. Это был героический этос – то, как эти люди там жили!»