Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

Адина (Ирка) Блады-Швайгер (1917-1993)

Blady_Scwajger_v_molodosti
Связная Еврейской Боевой Оргаизации на арийской стороне. По образованию педиатр, окончила медицинский факультет Варшавского университета буквально накануне Войны. Начав работать в детской больнице Берсонов и Бауманов, в 1941 году перешла в филиал больницы на улице Лешно в гетто. Во время «великой акции» пыталась покончить с собой. Спас её Марек Эдельман, он же в январе следующего, 1943 года – за три месяца до восстания – буквально заставил её уйти на арийскую сторону, где она и жила на конспиративной квартире вплоть до Варшавского восстания 1944 года. Всё это время она служила связной польского и еврейского подполья, обеспечивая скрывавшихся в городе евреев деньгами, документами и прочим. Несколько раз бывала на грани провала, но чудом уцелела. В начале девяностых, лёжа в кардиологическом отделении лодзинской больницы у Эдельмана (он был тогда там ординатором) решилась написать книгу воспоминаний. Это в высшей степени безыскусная, плохо скомпонованная, потрясающе честная книга, но, на мой взгляд, личность автора раскрывается в интервью лучше. К сожалению, мне пришлось опустить массу интереснейших моментов – в частности, всё, что касается предвоенных лет, «лавочного гетто» (распоряжения администрации, согласно которому еврейские студенты обязаны были сидеть в аудитории отдельно, и многие в знак протеста слушали лекции стоя), отношений между поляками и евреями в то время и потом и т. д.

Есть ли разница между предвоенным и сегодняшним польским антисемитизмом?
Не стоит забывать о роли евреев в Польше в послевоенные годы. Когда сегодня разоблачаются преступления сталинизмаА я не могу сказать, чтобы там не было евреев. И не думайте, что за этим не стояло желания отомстить. Евреи – не ангелы.

Люди вообще не ангелы.
И люди вообще, и евреи тоже.

Тем не менее, не думаю, чтобы это было предпосылкой современного антисемитизма.
Уверена, что отчасти это предпосылка. Не забывайте, что большинство тех евреев, что вернулись после Войны из России, тут же заняли лучшие места, которых не могли бы получить перед Войной. Еврею занять такое место было легче, чем поляку. Это очень мудрая политика Сталина.

Причиной тому был прежде всего
антисемитизм Сталина и то обстоятельство, что евреям доверяли больше, нежели полякам (здесь налицо некоторая неувязка, ну да ладно, Д.Б.). Видите ли, поляки не пережили Катастрофы, и послевоенная угроза была для них зачастую хуже, чем во время Войны. Думаю, после Войны поляки многие из них пережили жуткий кошмар. И, к сожалению, он ассоциируется с евреями.

С этим связан стереотипный вопрос об антисемитизме без евреев в Польше.
Улица не верит, что евреев в Польше нет. Потому что, хоть нас раз-два и обчёлся, но мы заметны. Обратите внимание, что эти несколько евреев все известные интеллектуалы, иногда люди искусства. И все постоянно задаются вопросом: «А этот - еврей?». Польский антисемитизм оттого так растёт, что именно здесь, в Польше, всё это происходило. А люди, зачастую евреи заграницей, которые не пережили в Польше Войны, не отдают себе отчёта в том, что здесь делалось. У меня спрашивали в Париже, почему поляки не разгромили Освенцим. Что я могла ответить на такую глупость? Трудно спорить с подобными вещами.

У меня такое впечатление, что Вы некоторым образом оправдываете польский антисемитизм.
Я не оправдываю польского антисемитизма. Но и не думаю, чтобы он был таким повальным, как принято считать. Я ни в коей мере не оправдываю таких людей, как шмальцовники, которые выдавали евреев. Но должна Вам сказить, что элита польского общества, даже те, что до Войны были эндеками, вела себя безупречно. А вот подонки те были антисемитами

Collapse )

Симха (Казик) Ратайзер (1924-2018)

Первый пост – фрагмент интервью с Казиком Ратайзером (1924-2018).
Ratajzer_17
Судя по руинам на заднем плане, фотография 1944 или 1945 года

Этому человеку удалось немыслимое: пробраться по вырытому
«еврейскими фашистами» из ŻZW подкопу на другую сторону стены, уйти от банды так называемых «шмальцовников» – уголовников, промышлявших выдачей или шантажом беглецов из гетто, дойти до конспиративной квартиры на арийской стороне (адрес был только у его напарника, отказавшегося возвращаться в гетто, но впоследствии погибшего, кажется, в Варшавском восстании), мобилизовать все свои довоенные связи, выйти на знакомого польского полицейского, установить через него и людей из Гвардии Людовой связь с «королём шмальцовнков» (нечто вроде вора в законе), а через «короля» – с проходчиками канализационных каналов, вернуться вместе с ними в гетто и вывести тех, кто был ещё жив. Ему было тогда девятнадцать лет. Три с половиной месяца назад его не стало.
Ratajzer

…Знаешь, несколько лет назад я был в Варшаве с группой нашей молодёжи (речь о ежегодных экскурсиях израильских школьников по местам уничтожения евреев в Польше, Д.Б.). Мы шли по дороге к Умшлагплац (Умшлагплац – площадь в Варшавском гетто, где проводилась селекция перед отправлением поездов в Треблинку, Д.Б.), и эта их вожатая говорит, это, мол, «Путь Героев». «Каких героев?! – закричал я. – Какой героизм? O чём ты говоришь? Мы что, победили? Или я смог защитить своих родных в гетто? Смог я вообще хоть кого-то защитить? Ещё одно подобное геройство, и ни одного еврея в живых не останется…»

Но ведь ты спасал людей. Ты – больше, чем кто-либо другой. Буквально – вывел из гетто несколько десятков человек.
Знаешь, а может, если бы мы думали об этом, а не о восстании, может, тогда бы мы смогли вывести сотни? А что, если это было возможно?! Для чести, для истории… Для чести и истории надо иметь родину, танки, а может, ещё и атомную бомбу!

Стало быть, не было в гетто героев?
Слушай, я бы с такой лёгкостью этого всего так не называл. Я считаю, что можно говорить о человеческих поступках и поведении, о долге перед близкими и другими людьми. Можешь называть их товарищами по оружию, как хочешь; я этого определения не люблю. Если бы я мог для них что-то сделать, то был готов на всё. Я не знал, что смогу выйти на другую сторону, что смогу вернуться в гетто. Это было одно большое безумие – выйти и вернуться по собственной воле.

И это нельзя назвать героизмом?
Как хочешь, так и называй. Я отдавал себе отчёт, что люди меня ждут, доверяют и надеются на меня. Как я мог их подвести?

Так как ты назовёшь то, что тобою двигало? Дружба? Лояльность? Чувство ответственности?
Всё вместе. И лишь в последнюю очередь я бы назвал это героизмом. Но, пожалуй, не так уж много найдётся таких, кто спешил бы назвать нас героями. По крайней мере, здесь. Государство Израиль до сего дня не наградило ни одного участника восстания в гетто или партизанского движения.

Что это значит?
Это значит, что они тоже не относятся к нам как к героям.
Но это уже другая история.
Да. Это другая история.
<...>

…Я часто ездил к Антеку (Ицхак Цукерман, координатор деятельности Еврейской боевой организации на арийской стороне. Непосредственного участия в восстании не принимал, но те, кому удалось выйти из гетто, выжили благодаря ему и его связям с польским подпольем. Д.Б.). Пока Цивья (Любеткина, жена Цукермана, «Целина». Автор кошмарной книги воспоминаний о восстании, написанной в духе газеты «Красная звезда», Д.Б.) была жива, и позже, после её смерти. У меня всегда была проблема, брать ли с собой бутылку. Но всякий раз я думал – он так и так где-нибудь найдёт, ну я и вёз. После смерти Цивьи Антек постоянно о ней вспоминал. Много о ней говорил. А я слушал и не задавал вопросов. Возможно, понимание того, что произошло тогда в гетто, пришло ко мне слишком поздно. Возможно. Но иначе и быть не могло. Я не хотел об этом говорить и не говорил долгие годы.

А почему ты не хотел об этом говорить?
Наверное, большое влияние оказала на это здешняя действительность. Когда я приехал в Палестину в 1946 году, мне некогда было задумываться о прежних делах. В 1947 году я был уже мобилизован и вскоре уже участвовал в Войне за Независимость. Кроме того, люди относились к нам, иммигрантам из Европы, с некоторым подозрением. А может, это я был мнителен. Испытывал такое чувство, будто они смотрят на нас и думают, что, раз мы спаслись, то наверняка что-то с нами было не в порядке. Потому что те, кто был «в порядке», погибли, их нет. Спустя очень короткое время сменил себе паспорт. Когда меня спрашивали, откуда я, отвечал: «Из Петах-Тиквы». Почему из Петах-Тиквы? Потому что те, что жили в Петах-Тикве, плохо знали иврит. Говорили на идиш и других языках, на иврите меньше всего. Вот я и говорил «из Петах-Тиквы», чтобы никто меня ни о чём не спрашивал, а мне не приходилось отвечать, откуда, как и почему. <...>

Цитата из твоей книжки: „Лишь тогда, когда в гетто уже мало кого осталось, все поняли, – жаль только, что так поздно, – что люди из Еврейской Боевой Организации  – не враги своему народу”.
Большинство людей в гетто считало, что всякое сопротивление приведёт к окончательной ликвидации. Долго не верили, что немцы поставили себе целью истребить еврейство Польши или даже всей Европы. И поэтому они полагали, что подпольная деятельность навлечёт на нас беду. Перемена происходила постепенно. Ты знаешь, я сегодня ставлю перед собой очень трудный вопрос и не нахожу на него ясного ответа. Тогда я вообще об этом не задумывался. Недавно попробовал поговорить об этом с Марком (Эдельманом, Д.Б.). Вопрос такой: кто нам дал право решать судьбу других? Может, кому-то удалось бы спастись, если бы в гетто не было восстания.

Означает ли это, что сегодня ты не имеешь однозначного ответа на вопрос, какая позиция была на тот момент правильной?
Нет, у меня нет такого ответа. Я знаю, что мы, тогда, принимали в расчёт только свою позицию. Но, спрашивается, имели ли мы моральное право принимать решения за других? Знаешь, это ведь не то же самое, как если у тебя есть Сейм или Кнессет, и представители общества решают от имени других, что надо идти на войну. А здесь? Мы были самозванцами, долгое время действовавшими вопреки воле большинства. Ну и что ты на это скажешь?

Я мыслю как-то проще, и вряд ли бы стала бы здесь задаваться вопросом о моральном праве. Но понимаю, когда его ставишь ты. Мой ответ однозначен – да. Думаю, что решение оказать сопротивление было декларацией ответственности за себя и за других.
Для меня это не столь очевидно. Я бы хотел, чтобы мы смогли об этом задуматься. А кроме того, должен тебе сказать, что не мыслил тогда в таких категориях. Я думал о себе и о том, как умру. Не хотел задохнуться в газовой камере. Легче умереть в бою – попросту быстрее. Все эти фразы: восстание было для истории, для народа, еврейской чести и так далее – мало меня убеждают. Все эти красивые слова хороши для учёных. Кто об этом тогда думал? Знаешь, позже здесь, в Израиле, говорили – какое счастье, что подняли это восстание, потому что иначе-то что? Какой бы это был позор для еврейского народа! Если бы я тогда знал, что они будут нести такую чушь, я бы этого всего не делал!! Я считаю, что важнее всего человеческая жизнь, а не честь и всё прочее. Пойми меня правильно. Я не говорю: «человеческая жизнь любой ценой». Нет. Я не имею в виду ситуаций, когда человек совершает подлость, чтобы выжить. Я ставлю только один-единственный вопрос: какое мы имели право решать за других? Но никто не хочет об этом задуматься. Всем это кажется таким очевидным…

Из жизни жесткокрылых

Я с большим уважением отношусь к Г.Ю.Любарскому, но есть у его журнала одна особенность, из-за которой читать его иной раз бывает едва ли не тягостно. Написав головной пост, ivanov_petrov, как правило, занимает позицию наблюдателя (на память тут же приходит его основная профессия) и в дальнейшей дискуссии участия не принимает. О причинах можно догадываться - и я догадываюсь (предпочитая, правда, держать свои домыслы при себе), - но в результате об отношении автора к развившейся в ходе обсуждения теме и частным её трактовкам тоже остаётся лишь гадать. И люди гадают... В результате возникают диалоги следующего содержания (все выделения полужирным ниже - мои, Д.Б.):

Спасибо за обширные цитаты из Миллера. Я про него слышал - именно как про вменяемого человека, но сам труд не доводилось встречать.

Основной ваш тезис понятен, и с ним трудно не согласиться. Всякий приличный и образованный человек по духу своему - космополит и либерал (в смысле приверженности ценностям личной свободы). Все такие люди образуют единую мировую "нацию" и прекрасно находят общий язык, пусть даже иногда посредством гуглопереводчика. И кабы такие люди составляли большинство населения, границы давно бы упразднили, а войска распустили по домам.

<...>

whiteferz:
>> Всякий приличный и образованный человек по духу своему - космополит и либерал.

Здесь, видимо, ударение на "приличный". То есть, приличный необразованный, как правило, тоже космополит и либерал. А неприличный и образованный - почти наверняка нет.

Среди "простых" встречаются люди неплохие, с внутренним пониманием добра и зла. Примерно как и собаки бывают дружелюбные и неглупые. Дружеские отношения с ними можно поддерживать. Но полного понимания никогда не будет, при беседе надо учитывать, лишнего не говорить. "Барьер".
Не знаю, как кому, а мне от подобных комментариев делается тошно (я не имею в виду реплику whiteferz, речь, в данном случае, исключительно об mmnt, но подобных веток обсуждения там море). И дело даже не в том, что человек, не имея, надо полагать, в виду ничего по-настоящему дурного, невзначай выдаёт социал-расистские пассажи. А в том, что "...основной ваш тезис понятен, и с ним трудно не согласиться". Рискуя обнародовать в ЖЖ какие-то из своих рассуждений, я всегда больше всего боюсь, что меня так поймут и так согласятся. При этом мой риск несопоставимо меньше, нежели у ivanov_petrov, - просто в силу разницы в объёме аудитории.

(no subject)

SOLZHENITSYN

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!..
А.С.Пушкин, «Полководец»

Юбилейные панегирики – будь то в адрес нынездравствующего или уже почившего – жанр сомнительный; как правило, они отдают елейной фальшью и заказным официозом. Особенно сильно это бьёт по нервам, когда речь идёт о фигуре, заведомо внушающей противоположные чувства, причём зачастую людям, в иных отношениях единомысленным. Именно так обстоит дело с Солженицыным. Паскудство нынешнего времени мало в чём проявляется для меня с такою остротой, как в предчувствии, что признание в любви и уважении к Александру Исаевичу неминуемо вызовет раздражение, в том числе, со стороны тех, с кем мне совсем не хотелось бы ссориться. Именно поэтому предстоящая дата до некоторой степени принуждает меня к написанию этого поста; сама по себе, как и любой юбилей, не несущая в себе ничего нового и существенного для понимания личности и исторической роли А.И. Солженицына, она на пару дней снова сделает его предметом общественного внимания, что неминуемо повлечёт за собою очередную волну словесных помоев, в значительной мере проистекающих из неиссякаемых источников ненависти, порождённой им у самых разных (зачастую взаимовраждебных) слоёв публики, но с некоторых пор питаемых ещё и дремучим невежеством и умственной ленью молодых, да ранних.

На этом фоне возникает ощущение морального долга – как если бы молчание было бы предательством. Я, разумеется, отдаю себе отчёт в видимой нелепости подобной постановки; в конце концов, кто я, чтобы придавать своим высказываниям такое значение? Так что, в конечном счёте, этот пост – для себя (и для узкого круга людей, в которых я полностью уверен): это своего рода попытка понять истинное значение Солженицына на основе собственного опыта заочного с ним общения. Субъективность (и, возможно, раздражающая зацикленность на собственном опыте), в данном случае, не помеха и не проблема, а необходимая составляющая размышлений. Я, всё же, лелею робкую надежду, что наше племя вымерло ещё не до конца, и найдётся пара-тройка читателей, у которых моё отношение к Александру Исаевичу найдёт отклик.

Впервые я прочёл Солженицына лет в двадцать или около того. Это было для меня очень непростое время: все старые представления рушились как цепочка домино. Будь я на тот момент чуть старше, руины больше походили бы на карточный домик: система обвалилась бы сразу, а у меня процесс затянулся, поскольку каждый новый шаг давался с трудом. Поворотным моментом стало понимание, что родина – понятие реальное и многогранное, а не «случайность рождения», которую, если она по каким-то причинам не устраивает, можно исправить. И человеком, ставшим для меня своего рода проводником (или педагогом в исконном значении слова, то есть, «детоводителем») к России, которую я, потеряв физически, обрёл заново, был Солженицын. Поэтому обвинения в продажности, предательстве и враждебности интересам родной страны, несущиеся сейчас в его адрес со стороны новоиспечённых патриотов, я воспринимаю как личное оскорбление.

Россия – страна органически консервативная. Поэтому революция в России, в отличие от стран, для которых бунт – элемент традиции (клинический классический пример – Польша), создаёт парадоксальную ситуацию, когда новая реальность, возникшая и утвердившаяся в результате невиданного по масштабам предательства, через пару поколений сама становится предметом патриотических чувств, в основе своей идентичных изначальному консерватизму. В известном смысле, пропасть между белоэмигрантом, упивающимся патриотической ненавистью к большевикам (далеко не беспочвенной и отнюдь не сводимой к личному интересу), и человеком нового поколения, для которого патриотизм предполагает известную степень лояльности (пусть даже не безоговорочной) Советской власти, не столь велика, как может показаться. Но договориться они не могут – сойдясь в главном, они неминуемо рассобачатся, наступив друг другу на любимые мозоли. И, присягая в верности исторической России, проклянут – каждый на свой лад – Россию реальную, живую (пока ещё) и не соответствующую ничьим умозрительным построениям.

Солженицын был едва ли не единственным, кому удалось пройти между Сциллой радикального отрицания настоящего (советского и пост-советского) и Харибдой патриотизма, притом что та и другая составляли, казалось бы, неустранимую часть его мировоззрения. При всех изменениях, внешних и внутренних, ценность России как таковой, вне зависимости от того, как называется расположенное на её территории государство, оставалась для него непререкаема. Ещё одно расхожее обвинение – в конъюнктурности – столь же абсурдно, сколь анекдотично, но в чём-то небезосновательно: он, действительно, был своего рода конъюнктурщиком – мало кому удавалось так хорошо чувствовать конъюнктуру, чтобы, в конечном счёте, ни разу не пойти у неё на поводу. Невольно оказавшись объектом политической манипуляции после изгнания (и сделав пару неловких заявлений), он быстро это понял и довольно грубо послал манипуляторов по известному адресу. Ему этого не простили, устроив многоходовую кампанию диффамации, когда те же «вражеские голоса», по которым он одно время выступал с чтением своих сочинений, старательно создавали образ фрика с амбициями не то пророка, не то фюрера. Особенно преуспело в этом деле Радио «Свобода» в лице своих постоянных комментаторов. Можно объяснить это банальным неприятием любой белой вороны, но, думаю, как и в других подобных случаях, не обошлось без начальственных указаний.

В итоге сложилась парадоксальная – хотя по-своему вполне логичная – ситуация, когда истинно свободный человек оказывается неудобен, в том числе, и тем, для кого по-разному понимаемая свобода – краеугольный камень идеологии. Солженицын – не идеологичен; любая идеология для него – атрибут партийности, а последней он терпеть не мог и в грош не ставил. Поэтому первым понял пагубность любых альянсов, основанных на голом отрицании – будь то отталкивание от нацизма, толкнувшее евроамериканских интеллигентов в объятия компартий, или антибольшевизм, на деле оборачивающийся банальной русофобией, в старых традициях англосаксонской дипломатии с польско-еврейским акцентом. Сейчас часто и сочувственно цитируют Зиновьева, с его «целили в коммунизм – попали в Россию», но эта, теперь уже расхожая, мысль была гораздо раньше, хотя и не столь лапидарно, выражена Солженицыным, что не могло не вызвать – и вызвало – очередную волну поношений со стороны тех, кого он эвфемистически называл «наши плюралисты».

В 90-е казалось, что основными ненавистниками Солженицына остались наследники «наших плюралистов», с их патологической неспособностью ценить масштаб личности, если он сочетается с инакомыслием. В этом они оказались поразительно схожи со своими антагонистами, но coincidentia oppositorum известна со времён Николая Кузанского, так что даже к Гегелю прибегать необязательно. Но чуть позже, особенно уже после кончины А.И., всколыхнулось старое, полузабытое: «предатель», «марионетка Госдепа», «агент ЦРУ» и едва ли не бессмертное «литературный власовец». Этим возражать – себя не уважать. Но именно эти голоса, если судить по русскому сегменту интернета, на сегодняшний день доминируют. Это печально, но нестрашно; задорная глупость и щедрость в проматывании отцовского добра – из разряда пороков национального характера, воспроизводимых разными эпохами в разном обличьи. И именно Солженицын помог мне в своё время понять, что, сколь бы ни были они вчуже неприятны, а зачастую и пагубны для самих носителей, искоренить их можно только вместе с самим характером, а характер – вместе с этими самыми носителями, так что лучше и во всех отношениях душеполезнее искоренять не чужие пороки и заблуждения, а свои собственные. Но делать это приходится в одиночку, потому как один из самых опасных видов несвободы – зависимость от стаи единомышленников.

…Нельзя сказать, что моё отношение к Солженицыну не претерпело за четверть века больших изменений. Как часто бывает в молодости, поначалу я стал адептом-неофитом, и все поступавшие сведения пропускал сквозь солженицынское сито. Зачастую подобное отношение оборачивается впоследствии своей противоположностью, но со мною, к счастью, этого не произошло; постепенно приходило понимание того, где и в чём он бывал неправ – будь то от недостатка информации и невозможности доступа к её источникам или в силу страстности натуры, иной раз доходившей до запальчивости, – но ни одна его фраза, ни один поступок, ни один жест не оставили ощущения двойного дна. Человек такого масштаба не ошибаться не мог, но все его заблуждения – как преодолённые им самим, так и те, которым он предавался до конца – суть честные заблуждения честного человека. Вычленять и анализировать их – не моя забота; этим давно и небезуспешно занимается целая армия борзописцев разной идеологической направленности. Для меня же Солженицын, в первую очередь, человек, к которому я питаю чувства, подобные сыновним, во вторую, огромный писатель, придавший человеческой судьбе в литературном преломлении тот масштаб, которого её упорно и целенаправленно пытаются лишить – в том числе его коллеги по цеху, а в третью, далеко ещё недооценённый мыслитель, часто раздражавший (и меня в том числе) упорным повторением высоких банальностей, что требует гораздо большей силы мысли и духа, нежели потворствование прихотям собственных ничем не стеснённых умозрений, столь часто выдаваемое за философию.

P.S. По опыту знаю, что, как и всякий раз, когда возникает разговор о Солженицыне, непременно найдётся некоторое количество ценителей изящной словесности, которые поспешат сообщить, что с их точки зрения он – не «огромный писатель», а банальный графоман, к тому же претенциозный и малооригинальный, и, уж конечно, никакой не мыслитель, а вообще непонятно кто. Заранее прошу меня простить, но ни на подобные комментарии, ни на попытки просветить меня очередной дозой компромата я отвечать не буду – по недостатку времени и, главное, желания.

Pogrom

Институт иранистики Свободного университета Берлина, где я работаю, с незапамятных времён выписывает журнал под красноречивым названием Pogrom, посвящённый проблемам народов, находящихся под угрозой уничтожения, вымирания или ассимиляции. "С незапамятных" - потому что никто из сотрудников не помнит, по чьей инициативе, когда и зачем его стали выписывать. Тем не менее, журнал продолжает поступать, и стопки старых номеров находятся то там, то сям.
Вчера, в ожидании коллеги, я от нечего делать пролистал один из них - как выяснилось, за февраль 2014. И - впечатлился. Честно говоря, до сих пор мне здесь ничего подобного не попадалось. Номер посвящён семидесятой годовщине депортации чеченцев, ингушей, горных и крымских татар, а также депортации калмыков (годом раньше) и немцев Поволжья (в самом начале Войны). Сказать, что это дешёвая агитка - значит, ничего не сказать. Приведу пару примеров, чтобы остальное можно было себе представить без большого риска ошибиться. Для иллюстрации разжигания ненависти к депортированным немцам приводится вот этот плакат:
Кукрыниксы
Для справки: это плакат Кукрыниксов 1942 года. Малоаппетитная стилистика и интеллектуальный уровень вполне типичны для Кукрыниксов того (да и более позднего) времени, но это первый раз на моей памяти, когда антинацистская пропаганда приравнивается немецким правозащитным изданием к "разжиганию межнациональной ненависти". Кстати, последний штамп в журнале тоже фигурирует (и тоже в кавычках), а именно в статье о депортации чеченцев. Именно под этим соусом Минкульт в том же самом феврале 2014 отменил разрешение на прокат фильма Хусейна Эркенова "Приказано забыть" о сожжении заживо нескольких сот человек в высокогорном селе Хайбах. В статье использованы кадры из фильма с указанием о "запрете его в России", то есть, отказ в прокате преподносится как тотальный запрет (что не соответствует действительности), а версия событий, воспроизведённая в фильме, выдаётся за общепризнанный факт (что тоже, мягко говоря, далеко от реальности). Впрочем, никто не обязан вникать в тонкости русской юридической терминологии, а сомневающиеся в достоверности свидетельств о трагедии Хайбаха делают это как-то уж очень натужно и целенаправленно, что узнаваемым образом роднит их с ревизионистами всех мастей - от апологетов младотурок до "отрицателей" нацистских лагерей смерти. Так что, несмотря на откровенную тенденциозность, к словам лучше не придираться - в конце концов, прямой подтасовки фактов здесь нет.
Но статья о крымских татарах - это просто шедевр! Оказывается, депортация тюрок - будь то татары Крыма или тюркоязычные горные общества Кавказа - прямое продолжение национальной политики царской России! Было бы вполне логично, если бы в обоснование этого тезиса (сколь бы он ни был сомнителен сам по себе) автор ссылался на махаджирство - выселение горских народов в Турцию в конце Кавказской войны. Но этот вариант не проходит, поскольку идея автора совсем иная - особая враждебность русской власти, будь то царская или сталинская, к тюркам. Ссылка на Кавказскую войну для этого плохо подходит, поскольку основными жертвами махаджирства стали абхазо-адыгские народы, тогда как горные татары пострадали в минимальной степени. Поэтому для демонстрации патологической тюркофобии используется - опять! - плакат военного времени, на этот раз 1914 года:

Про трусость турецкую
Я уже давно не обольщаюсь насчёт уровня немецкой - да и всей западной - прессы. Но в последнее время складывается впечатление, что "старшие братья" из Евросоюза прониклись психологией малых сих и пустились во все тяжкие. Ничего страшного в этом не было бы, если бы, наряду с тенденциозной подачей исторических фактов для широкой аудитории, столь же доступны были и иные источники информации, но - увы. На интернет-форумах (особенно на сайтах популярных изданий) и на улице можно столкнуться с откровенно пророссийской позицией, но прочесть то же самое на бумаге невозможно. Помимо банальностей, вроде приевшихся сетований на лицемерие западных СМИ и т. п., эта ситуация чревата утратой чувства реальности, когда в народной толще - не путать с обществом! - вызревают настроения скандальные, выламывающиеся из привычных схем и, рано или поздно, застающие общество врасплох. Впрочем, в данном случае можно говорить не о снобистском игнорировании популярных умонастроений, а о потакании именно тем из них, что до недавнего времени были, казалось, надёжно табуированы. Лишнее подтверждение ещё одной банальности: табу вещь крайне непрочная, и прибегать к нему недальновидно.

(no subject)



papalagi
Если у человека возникают вопросы относительно праздника, значит, это не его праздник. Что собственно,
относительно 9-го мая и есть случай для большинства... да и название точное всё по местам расставляет -
День Победы — праздник победы Красной армии и советского народа над нацистской Германией в Великой Отечественной
войне 1941—1945 годов. Если ты не Красной армии и не советского народа часть, так и не очень то это тебя касается
...
(выд. мною, Д.Б.)

В порядке контрапункта - последний эпизод книги воспоминаний Галины Биренбаум Nadzieja umiera ostatnia. Wyprawa w
przeszlość
("Надежда умирает последней. Путешествие в прошлое"), к сожалению, не переводившейся на русский. Для справки:
Галина Биренбаум (род. 15.09.1929) - узница Варшавского гетто и концлагаерей Майданек, Освенцим-Бжезинка, Равенсбрюк и
Нойштадт-Глеве. Потеряла всех родных, кроме старшей сестры. В 1947 - иммигрировала в Израиль, живёт в Герцлии.
Член Союза польских писателей.
Birenbaum

Это было в один из дней в конце апреля. Я лежала, измученная, на нарах рядом с Целиной (сестра, Д.Б.) в её бараке, когда блеснули осветительные ракеты - сигнал воздушной тревоги. В последнее время немцы не использовали сирен - о налётах "наших" предупреждали ракетами. Эсэсовцы, как всегда, переполошившись, побежали в укрытия. А мы - как всегда - не тронулись с места. Тем временем, одна из стоявших у окна женщин заметила лениво порхавшие в воздухе, как снежные хлопья, сброшенные с советских самолётов белые карточки. Листовки! Они мягко опускались на крыши бараков, на землю за колючей проволокой, на немецкий аэродром... После отбоя мы выбежали во двор в радостном возбуждении. Через проволоку ограждения мы видели, как лётчики в понуром молчании поднимают и читают эти листки. Эсэсовцы в бешенстве разбежались по лагерю, рыча, чтобы ни одна из нас под страхом смерти не смела трогать листовок. Тем не менее, каким-то женщинам удалось подобрать и спрятать пару бумажек, и по лагерю тут же разнеслась весть, что это ультиматум гитлеровцам на нескольких языках, гласивший, что, если в течение трёх дней немцы не сложат оружия, всю территорию подвергнут тотальной бомбардировке и сровняют с землёй.
Ещё три дня! Значит, до второго мая. Либо свобода, либо мы погибнем вместе со своими палачами. В выполнении угрозы, содержавшейся в ультиматуме, мы не сомневались ни единой секунды.
За три дня должна была решиться наша судьба!
Между тем, в лагере всё оставалось по-прежнему: те же построения утром и вечером, поверка, выведение на работу, раздача баланды, заплесневелого хлеба, запирание бараков на ключ до рассвета... Каждую ночь я ложилась спать с надеждой, что наутро ненавистный эсэсовец не отворит нам двери барака, побоями и проклятиями не погонит нас на поверку. Но он всякий раз пунктуально являлся на свой пост... Мы жили в необычайном возбуждении, издёрганные, напуганные; то нам казалось, что гитлеровцы втихомолку отступят, то снова нас доводила до безумия мысль, что весь лагерь взлетит на воздух. Кто знает, чтó может взбрести им в голову в последние часы перед окончательным разгромом? С тревоой и нетерпением ждали мы 2 мая...
Это был дождливый, пасмурный день, похожий на осень <...> Вначале в лагере не происходило ничего, что могло бы подтвердить наши опасения или надежды. Лишь позже, около полудня, заехали большие, тяжёлые грузовики с продуктами (вскоре выяснилось, что немцы вывезли их из лагеря в Равенсбрюке, уже занятого советскими войсками). <...> Нервное напряжение <...> спало, когда, ближе к вечеру, мы заметили, что надсмотрщицы и эсэсовцы переоделись в цивильное <...>
Я весь день простояла у стены возле окна, с изумлением наблюдая за неописуемым столпотворением вокруг грузовиков <...> На плац явился сам комендант, гроза всего лагеря, господин жизни и смерти. Пьяный в дым. Смешно пошатывясь и с трудом держась на ногах, он начал произносить речь - успокаивал нас в связи с изменением ситуации, произошедшим не по их "вине"... и почти извинялся, что не имеет возможности забрать на куда-нибудь подальше от наступающего "врага"... Через несколько часов этот "враг" вступит в Нойштадт-Глеве, а они, немцы, вынуждены отступить и нас, к сожалению, оставить... Заботливо советовал: "Постарайтесь сохранять спокойствие, так как паника в такие моменты небезопасна"... О еде мы можем не беспокоиться - на кухонном складе достаточно запасов... Там есть посылки от "Красного Креста" и разные другие продукты - хватит на всех; есть и одежда... но важнее всего порядок. "Следите за порядком!" - кричал он хриплым голосом.
Никто его не слушал. Когда он сказал о приближающемся враге, всех охватило ощущение свободы... Но пока комендант стоял на плацу и орал в мегафон, пока по лагерю сновали эсэсовцы и надсмотрщицы - пусть даже в гражданской одежде, - я не могла поверить, что это уже свобода! <...>
Сгущались сумерки, когда эсэсовцы погрузились на фургоны и, выпустив последний залп по толпе перед магазином, уехали, оставив ворота лагеря открытыми. Напоследок им удалось убить одну женщину и нескольких ранить <...>
Я снова встала у окна; люди выбегали из барака посмотреть, не возвращаются ли надсмотрщицы и эсэсовцы, и не подходят ли новые немцы на смену прежним. И тут со стороны шоссе донёсся мощный хор голосов. Женщины, до того сидевшие на нарах и всецело поглощённые открыванием банок с консервами, вскочили и побежали взглянуть, в чём причина этой радостной овации.
Приближалось какое-то войско. Но не немецкое. Весь лагерь тут же высыпал из бараков навстречу. Спустя несколько минут в ворота въехал танк, а на нём советские солдаты.
Я не отходила от окна. Так хотела горячо радоваться, как другие, нашему чудесному избавлению. Но не смогла.
Наконец, Целина силой оторвала меня от окна и привела в удобный, чистый барак за лагерем, где прежде жили немецкие лётчики. Мы поселились по две, по три в каждой комнате. Спустя столько лет я снова лежала в тёплой, мягкой постели - раздевшись! С башмаками под кроватью... а не под головой! И тем не менее, я так и смогла уснуть в ту ночь. Мне было страшно. Казалось, в любую минуту могут вернуться гитлеровцы. Затаились где-то в лесу, а теперь, под покровом ночи, начнут отбивать лагерь, нападут на барак лётчиков и перестреляют нас всех, за то что осмелились занять постели, предназначенные для сверхчеловеков... А ночь совсем не была спокойной. Ни на секунду не прекращалась стрельба, взрывы, топот множества ног. В лагере говорили, что это русские взрывают пули
(так в тексте, по-видимому, всё же, имеются в виду мины, Д.Б.), оставленные на дорогах убегавшими немцами, - но я всё равно всякий раз подскакивала от страха при звуке этих взрывов.
Наутро был ясный, солнечный майский день. Мы с Целиной вышли из барака. На шоссе нас встретил лёгкий ветерок, доносивший издалека звуки песни марширующих солдат. И только тогда я вздохнула полной грудью и поверила, что мы и вправду, и вправду свободны.
Эта первая вольная песнь, которую я услышала на немецкой земле, была "На рыбалке у реки"...
Для моих ушей звучит она и по сей день, как возвышенный, прекрасный гимн, и всегда пробуждает во мне то, первое, чувство.

О событиях 1905 года в Томске (Телеграмма «Российского Телеграфного Агентства»)

Томск, 21 октября 1905 года

   С восьми часов утра 20 октября на площади начал собираться торгующий и рабочий народ и сильно негодовал, что магазины и торговые помещения закрыты, что стачечники не дают мирно продолжать работу. В народе говорили: «Нам новых порядков не нужно. Деды наши управлялись Царём и имели Царя, и мы без Царя жить не желаем и не будем». Хоть в толпе был шум, тем не менее пьяных не было. Появились национальные флаги, собравшийся народ старался получить из участка портрет Государя, что удалось после усиленных хлопот. Когда два портрета Государя были переданы, раздалось несмолкаемое «ура», манифестанты, будучи совершенно ничем не вооружены, направились на соборную площадь. На пути к ним примыкали новые лица. Если кто-нибудь не снимал шапки перед портретом Государя или показывал неуважение к портрету, толпа срывала шапки и подвергала избиению. Возле дома архиерея манифестанты остановились, просили отслужить в соборе благодарственный молебен о здравии Государя. В это время в театре начался митинг, на который собралось до трех тысяч. Когда получено было известие, что к соборной площади приближаются манифестанты, находившиеся на митинге покинули здание театра, а когда манифестанты поравнялись с собором, то отделившаяся группа от толпы покинувших театр встретила первых револьверными выстрелами.

Сначала участники патриотической манифестации дрогнули, но потом толпа обрушилась на стрелявших. Получилась ужасная картина. Началось беспощадное избиение манифестантами лиц, принадлежащих к указанной группе, они стали спасаться, кто куда мог. Таким образом, до шестисот человек, много женщин и детей попало в здание управления Сибирской дороги и в театр. Манифестанты обложили здания и требовали, чтобы укрывшиеся вышли. Последние ответили выстрелами. Полиция и войска отсутствовали. Но пока манифестанты расправлялись с противниками, в казармах солдаты спешно строились в ряды, получали патроны. Наконец, сотня казаков и рота солдат выступили и оцепили театр и управление дороги. Манифестанты не унимались; разбивали окна, проникали внутрь зданий, обливали керосином, начали жечь. Театр и управление дороги превратились в море огня. В нем горел скрывшийся народ на глазах войск и сорокатысячной собравшейся на этом месте толпы жителей города. По мере того, как языки огненного моря охватывали этаж за этажом, осажденные подымались выше, взбирались даже на крышу и стреляли в толпу. Многие выбрасывались из окон, спускались по водосточным трубам, стараясь спастись. Манифестанты не давали пощады, явившаяся пожарная команда манифестантами не была допущена к тушению пожара. Манифестанты беспощадно жгли, как спрятавшихся, так и самое здание, которое, по их мнению, являлось гнездом смут и забастовок, потому что служащие железной дороги первыми выступили в новом движении. В 11 часов вечера обрушились крыши и потолки. Манифестанты допустили тогда пожарную команду к делу, а сами отступили и направились по домам.

Март Семнадцатого

По дурной привычке к злословию хотел предварить этот пост чем-нибудь язвительным по адресу историков-любителей, приурочивающих всплески своей писательской активности к очередной юбилейной дате. Но потом подумал, что в стремлении осмыслить историческое событие по прошествии чётко очерченного отрезка времени нет ничего зазорного – скорее наоборот: в нём проявляется живое (пока ещё) историческое чувство, и было бы гораздо хуже, если бы историческая рефлексия не имела даже символической опоры.
            Что, однако, не может не удручать, так это тотальная предсказуемость партийных мыслеизлияний. В марте можно ожидать первой волны историософских эссе двух основных типов: «Упущенный шанс» и «Начало конца». Приверженцы золотой середины (кодовое название – «Трагическая, но великая эпоха») вместе с красными кавалеристами («И Ленин, такой молодой») подождут до осени.
            Как легко заметить, все эти взаимоисключающие подходы имеют общий знаменаталь – все они оперируют национальными категориями, рассматривая ключевое событие новейшей истории страны вне мирового контекста. Между тем, тотальная глобализация началась не с учреждением Всемирной торговой организации, Международного валютного фонда и Всемирного банка, а с Первой Мировой войной и двумя её планетарными порождениями – большевизмом* и нацизмом. Можно до хрипоты спорить об их сходстве и различиях, но вряд ли можно всерьёз усомниться в том, что оба они – равно как фашизм, сионизм, панисламизм и сонмище однояйцовых восточноевропейских бесов, от «Железной гвардии» до ОУН – суть порождения кризиса мирового порядка середины XIX – начала ХХ века (корни, разумеется, лежат глубже, но собственно кризис можно соотнести именно с этим временны́м промежутком). Были они друг с другом непримиримы, причём по разным причинам: где-то в силу полярности идей, где-то – конфликта интересов, но, в конечном счёте, оказались составляющими единого процесса, в какой-то момент охватившего весь мир: того, что К.Н.Леонтьев называл «предсмертным смешением составных элементов и преддверием окончательного вторичного упрощения прежних форм».
            Разумеется, если под «смертью» понимать лишь полное прекращение всякой жизнедеятельности, Леонтьева нетрудно опровергнуть: процессы поглощения и преобразования энергии и информации в современном мире не то что не замедлились, а ровно наоборот. Но помимо смерти физиологической, есть смерть моральная, она же растождествление; человек, полностью и навсегда потерявший память, будет генетически идентичен себе прежнему, но, в определённом смысле, это будет существование post mortem. То же самое справедливо, по большому счёту, и применительно к тяжёлым психическим расстройствам с утратой эго. Субъективно подобным же образом может чувствовать себя человек, переживший внутреннюю катастрофу.
            Историю ХХ века можно рассматривать под разными углами зрения, с разных позиций и делая при этом полярно противоположные выводы, но некоторые вещи, всё же, самоочевидны или, как минимум, доказуемы. Одна из таких вещей – толпы перемещённых лиц и изменение этнического и социального состава населения целых стран, не говоря уже об отдельных городах и областях. В статистическом выражении эти факты ничем не отличаются от любой отчётности, а стоит за ними – всё то же растождествление, но не на индивидуальном уровне, а в масштабе, в лучшем случае, города, в худшем – страны и народа. При этом может случиться и так, что декларируемая и, казалось бы, тщательно пестуемая преемственность не имеет под собою никакой реальной основы. Литовский Вильнюс не может наследовать польско-русско-еврейской Вильне, украинский Львiв – польско-еврейскому Львову (он же Лемберг), а чисто чешская Прага – Праге немецко-еврейско-чешской.
            В силу обстоятельств, сложилось так, что на протяжении последних без малого тридцати лет общался я преимущественно с эмигрантами – вначале в Израиле, потом в Германии. Многие из них, начиная примерно с середины 90-х стали время от времени наведываться на родину. Лейтмотивом их рассказов о подобных поездках была фраза: «Это уже совсем иной город, я чувствовал себя там чужим». Разумеется, следует учитывать, что в устах эмирганта это заявление больше свидетельствует об его внутренних установках – стремлении укорениться на новом месте, порвав с прошлой жизнью и всеми её атрибутами, – нежели о реальном положении дел в его родном городе. Именно так, кстати, я всегда к этим сентенциям и относился; сама их предсказуемость свидетельствовала не в их пользу. Но со временем я начал сталкиваться точно с такими же суждениями и в устах людей, никуда не уезжавших и к отрясанию праха не склонных. Потом – в воспоминаниях переживших Войну и уезжавших из такой, например, страны, как Польша (по иронии судьбы, реализовавшей, не по своей воле и ценою адских лишений, мечту любого националиста – мононациональное государство). Этот психологический тип – беженец, эмигрант, космополит поневоле, утративший связь со страной рождения, – лицо ХХ века, начавшегося с геноцида христианских меньшинств в Турции, достигшего своей высшей точки во Второй Мировой войне, с последовавшим распадом колониальной системы и серией более или менее успешных попыток геноцида в бывших колониях, и закончившегося такими же попытками – на этот раз, на окраинах бывшего Союза и в Югославии. В ХХI веке та же стихия упрощения приобрела черты радикального ислама, но ниоткуда не следует, что это её последняя матаморфоза.
           Поэтому, если поставить себе целью назвать одним словом то, что, вопреки всем подлинным и мнимым различиям, роднит между собою самые страшные режимы,  движения и идеи новейшего времени (и не только), то это слово – упрощение. Не рискуя сильно ошибиться, можно определить степень зловредности очередного проповедника-реформатора, если пользоваться в оценке его проповеди простым критерием: приведёт ли её реализация к усложнению или упрощению сущего. Сто лет назад Россия вступила на путь социальной редукции; впоследствии её в этом деле переплюнули, осуществив редукцию национальную. Сегодня мы наблюдаем две новые волны редукции – религиозную, идущую с Ближнего Востока, и политическую, до недавних пор имевшую своею отправной точкой Америку. Сейчас, похоже, эта, последняя, волна переживает временный спад; насколько он устойчив, с некоторой степенью точности покажут скорые выборы во Франции. Что касается первой – религиозной – волны редукции, интуиция мне подсказывает, что и она слегка схлынет, но обе волны неизбежно вернутся, и весь вопрос в том, успеют ли их потенциальные жертвы с толком распорядиться передышкой.

* Под «большевизмом» я разумею здесь не партию, отколовшуюся от РСДРП в 1903 году, а, грубо говоря, первую-вторую фазу Советской власти (1917 – 1936).
 

Е.Ф.Савинова (1926-1970)

Сегодня - девяносто лет со дня рождения Екатерины Фёдоровны Савиновой. Пытаясь подобрать снимок для этого поста, понял, что ни одна фотография не передаёт удивительного очарования её лица. Лишь благодаря фильму Е.И.Ташкова "Приходите завтра" оно останется в нашей памяти не искажённое шутовским антуражем "Женитьбы Бальзаминова" или, прости Господи, "Кубанских казаков". А "Серенада" Шуберта в её исполнении - лучшим памятником её уникальному таланту и трагически оборванной жизни.

Лет двадцать назад в эфир вышла посвящённая Е.Ф.Савиновой девятая часть телевизионного цикла "Чтобы помнили..." Позже было много передач и публикаций (ещё бы, такой материал - самородок из Сибири, запрет на профессию, болезнь, трагическая гибель!), но все они были отмечены той или иной степенью желтизны и оттого кощунственны. Впрочем, может быть, я ошибаюсь, судя огульно, но уверен, что фильм Л.А.Филатова, как и весь цикл, - непревзойдённый образец совестливого ума, чувства меры и деликатности. Неделю назад посмотрел его во второй раз спустя двадцать лет - и поймал себя на мысли, что никого из участников нет в живых...

Из воспоминаний Б.Шлерата ч. 4.

Гимназия Лессинга (продолжение)
        Поначалу около четверти моих одноклассников были евреи. Однако по этой причине никогда не возникало ни малейшей отчуждённости или трений. Что кто-то из нас еврей, мы узнавали, как правило, лишь если тот рассказывал о подарках к празднику Кущей1. Все эти евреи эмигрировали в течение первых двух лет, большей частью, в Англию или Америку2. Но у нас в классе ещё оставался один полуеврей, Карл-Хайнц Гершманн, отец которого поехал работать в Россию (он был инженером) и получил советское гражданство. Карл-Хайнц беспрепятственно окончил гимназию, получил аттестат и до конца Войны должен был работать на фабрике, пока все мы служили в армии. Он был самым остроумным и воспитанным в классе, его все любили. Никому из нас и в голову не пришло бы относиться к нему как к чужаку из-за его происхождения.
        Что этот пример не был чем-то исключительным, явствует из письма Отто Шуманна М.Хавенштайну от 21.6.1942: «Весь класс был возмущён несправедливостью к одному из учеников, полу- или четверть-арийцу, чьё происхождение было предметом постоянных намёков преподавателя, который его не выносил. Все как один встали на сторону товарища. А ведь все они – в Гитлерюгенде!» <...>

        …Значительную часть времени занимала служба в отряде Гитлерюгенда. Я вступил туда относительно поздно, в конце 1935 года, незадолго перед тем, как это стало общеобязательным. Родители не хотели, чтобы я оставался одиночкой и был оторван от того, что в значительной мере определяло жизнь моих сверстников, хотя и не доверяли компетентности и ответственности вожатых. Лишь после долгой беседы с вожатым Гердом Аммельбургом отец согласился записать меня в отряд ГЮ. <...> Доверие родителей не простиралось, однако, столь далеко, чтобы позволить мне ходить в многодневные походы и ночевать в палатке. Этому, со свойственною ей чрезмерной заботливостью, воспротивилась мама. В воспоминаниях других бывших членов Гитлерюгенда то было время летних лагерей, спальных мешков и костров. У меня же спального мешка не было, и сидеть с товарищами у костра мне тоже не довелось.
        Вообще говоря, деятельность этих молодёжных организаций сильно различалась в зависимости от отряда, квартала и т. д., поскольку не была централизованна, хотя, разумеется, им была предписана некая общая линия, и вожатые были по горло завалены соответствующими брошюрами и инструкциями. Так называемый «принцип единоначалия»3 соблюдался лишь на высших ступенях иерархии – подобно тому как, несмотря на «четырёхлетний план», хозяйство также не было централизованным и коренным образом отличалось от социалистической плановой экономики. В «благополучном» районе города вожатыми были большей частью гимназисты, которые были лидерами и у себя в классе, так что деятельность Гитлерюгенда выглядела здесь совсем иначе, нежели в рабочем квартале. В нашем отряде служба состояла из спорта, чреватого для меня здесь теми же унижениями, что и в школе, строевой подготовки, в которой я также был одним из последних, и совместных вечеров с песнями и чтением вслух, в частности, книг о Карле Великом и «Битвы за Рим» Феликса Дана4. Навязывания нацистской идеологии в моём отряде, похоже, не было.
        Доминирующим ощущением была атмосфера нескончаемого спортивного празднества, чувство, что будущее принадлежит исключительно молодым. Старики скоро уступят нам дорогу, в том числе, и «старые бойцы»5, и толстопузые штурмовики из СА – никакой разницы! «Новое время принадлежит нам!» – время вечной молодости. Никто из нас не думал, что и сам когда-нибудь состарится.
        Насколько я помню, Юнгфольк и Гитлерюгенд значили для меня не так уж много – за исключением многочасовых «пропагандистских маршей» по совершенно не знакомым мне жилым кварталам Франкфурта. На них зачастую собиралось по несколку сот мальчиков, и можно было с удивлением встретить вожатых высшего ранга – однорукого юнгбанфюрера Хайлара Рипера или даже гебитсфюрера6. Когда, спустя какое-то время мы уставали маршировать, возникало состояние своего рода транса. Военные барабаны всё гремели и гремели, портупея скрипела, песен больше не было. Человек испытывал странно противоречивое ощущение: с одной стороны, полное погружение в себя, изоляцию, с другой – чувство общности, растворения в коллективе. Впоследствии мне, с моей виолончелью, довелось участвовать в репетициях гарнизонного оркестра под управлением проф. Шербера, на которых мы неустанно играли Большие концерты Генделя, исполнявшиеся затем во время праздников. Пошлый антураж этих празднеств – марш со знаменем, энергичные выкрики из разных, заранее распределённых, мест зала – не слишком меня впечатлял, но только не песня, всякий раз трогавшая меня до глубины души: «Святая Родина, в опасности твои сыны сплотятся вокруг тебя. Святая Родина, в окружении врагов мы все стоим плечом к плечу». <...>
        «Найти своё место в обществе», «быть частью целого» считалось в Третьем Рейхе делом первостепенной важности. В иных формулировках та же самая задача ставится и в других местах. В социалистическом обществе – «влиться в социалистический коллектив», в странах свободной экономики –  «встроиться в команду, проявить ability to work with others». В любом случае, одиночке придётся туго. Стоило бы, однако, поразмыслить над тем, сколь важен вклад одиночек во всех областях науки и искусства – вклад, которого иначе как пребывая в одиночестве осуществить невозможно. Если сегодня во главу угла и поставлен идивидуум – его правам, его голосу на выборах, его самореализации придаётся наивысшее значение – результатом всего этого отнюдь не стала совокупность одиночек. Индивидуалисты похожи друг на друга как цыплята в инкубаторе и с величайшей лёгкостью вливаются в коллективы, преследующие те или иные интересы.
        Мой отец никогда не был членом НСДАП. Не помню, в каком году это было, когда мама стала донимать его уговорами вступить  в партию. Её аргумент: «Ясно же, что после Войны учебники будет выпускать только партийное издательство Элерс. Тогда ты рад будешь, если тебя, как беспартийного, сделают вахтёром. Будешь сидеть в будке и смотреть за тем, кто входит, кто выходит. Должен же ты, наконец, иметь ответственность перед семьёй!» В конце концов, отец отправился в местную ячейку. Я подбежал к окну и, спрятавшись за занавеской, смотрел ему вслед. «Вот идёт неудачник», – подумал я про себя. Вскоре он вернулся с сообщением, что приём в партию временно прекращён. На следующий день мама сказала мне: «Папа рад, что сейчас вступить в партию нельзя, поскольку, как он говорит, надо всегда стараться избегать дурного общества». Спустя несколько дней я услышал из его уст те же слова, но в более общей форме: «Если тебе настойчиво предлагают с кем-то сотрудничать или куда-нибудь вступить, следует, в первую очередь, присмотреться к тем людям, что там работают. Думаю, это важнее программы или устава. Человек всегда должен стараться избегать дурного общества». <...>
        На летние каникулы 1939 года мы, по приглашению старых знакомых, отправились в Нойштадт, что в Верхнем Пфальце. Мария Ф., много лет заведовавшая швейной мастерской при психиатрической больнице в Регенсбурге, выйдя на пенсию, построила там дом и купила машину. Сама она, из-за больных бёдер, водить не могла, и отец, тогда только что получивший права, возил нас по ближним и дальним окрестностям. Мария была очень набожна и каждое утро в шесть утра ходила к мессе. Когда мама готовила завтрак, Мария уже возвращалась домой из церкви – широко размахивая руками (в левой – молитвенник) и хромая. Однажды при ней зашла речь об эвтаназии – умерщвлении душевнобольных, введённом по указу Гитлера в 1941 году. Мария сказала: «Гитлер – преступник, но, что касается эвтаназии, это было благое дело. Я знаю, о чём говорю. Эти люди не имеют отношения к этому миру». На возражение отца, что это нарушение Пятой Заповеди, и никто не имеет права убивать, она ответила, что душевнобольные одержимы дьяволом, и устранить их – богоугодное дело. Она говорила с такой убеждённостью и была настолько не склонна к какой-либо дискуссии, что родители ничего больше говорить не стали.

Продолжение следует
----------------------------
1 Суккот. Я перевёл нем. Laubhüttenfest традиционным «праздником Кущей», хотя на сегодняшний день русский читатель скорее поймёт, о чём речь, если написать «Суккот»
2 Надо же, какая неожиданность! Впрочем, этот, мимоходом упомянутый, факт о многом говорит; еврейская община Франкфурта была одною из самых богатых в Германии, что сыграло решающую роль в деле (само)спасения, поскольку имущественный ценз для въезда в Британию составлял, насколько я помню, сто фунтов, что по тогдашнему курсу приблизительно соответствовало десяти тысячам долларов, а по нынешнему – примерно ста тысячам. Не Бог весть что, но у многих этих денег не было, а чуть позже Третий Рейх опомнился и стал обдирать евреев как липку, так что выехать, к примеру, из Вены после Аншлюсса можно было только при наличии очень влиятельных связей.
3 Нем. Führerprinzip, нечто вроде «беспрекословного подчинения начальству», одно из ключевых понятий нацистской идеологии.
4 «Битва за Рим» – исторический роман немецкого юриста, историка и писателя Феликса Дана (1834 – 1912) о разгроме остготского королевства в Северной Италии при Юстиниане.
5 «Старые бойцы» – члены НСДАП, вступившие в партию до 1933, а особенно – до «пивного путча» 1923 года. Чаще всего так называли ветеранов СА.
6 Jungbahnführer – высшее звание в Юнгфольке; Gebietsführer – глава окружного отделения Гитлерюгенда.